Записки путешественника карамзин краткое содержание.

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:

100% +

Николай Михайлович Карамзин
Письма русского путешественника

1
«Письма русского путешественника» были преподнесены читателю автором как собрание реальных писем. Карамзин старался внушить мысль, что «Письма русского путешественника» – не литературное произведение, обдуманное и построенное по законам художественного текста, а «жизненный документ». Изучение текста убеждает, однако, в противоположном: «Письма русского путешественника» (в дальнейшем: «Письма») никогда не были реальными письмами, создавались они не в дороге, а после возвращения в Москву, что прежде всего вытекает из анализа дат, проставленных автором в «Письмах». // Если судить по датам «Писем», Карамзин отправился из Москвы 18 мая 1789 г. В начале сентября 1790 г. выехав из Лондона, он прибыл в том же месяце в Петербург. Однако, по неоспоримым данным, Карамзин возвратился в Петербург еще 15 июля 1790 г. (См.: Шторм Г. П. Новое о Пушкине и Карамзине – Изв. АН СССР. Отделение литературы и языка, т. 19, вып. 2, 1960, с. 150), то есть на полтора месяца раньше «литературного» срока своего возвращения. По «Письмам» (если произвести соответствующий расчет – в последней части своей книги Карамзин вообще избегает называть даты), он прибыл в Лондон в конце июля и оставался там до сентября. Однако в действительности он уже 4 июля писал письма Дмитриеву из Лондона. Если считать, что 15(26) июля он был в Петербурге, а морской путь от столицы Англии до столицы России занимал десять-пятнадцать дней, то выходит, что реально в Англии Карамзин был лишь около недели. Это вызывает удивление, особенно если учесть, что в Москве Карамзин представлял себе Англию как одну из главных целей путешествия. Близкий его друг А. А. Плещеев писал А. М. Кутузову 7(18) июля: «Любезный наш Николай Михайлович должен уже месяц назад быть в любезном своем Лондоне» (см.: Барсков Я. Л. Переписка московских масонов XVIII-го века. Пг., 1915, с. 1). Конечно, возможно, он написал письмо Дмитриеву не в первые дни своего пребывания в Лондоне, но тогда дата отъезда из Франции в «Письмах» значительно отстает от реальной. Не совпадают и даты отъезда из Женевы во Францию по «Письмам» и реальному биографическому источнику – письму Карамзина к Лафатеру. Можно было бы указать и на другие факты. Однако и сказанного достаточно для того, чтобы с большим, чем это обычно делается, сомнением отнестись к возможности рассматривать «Письма» как непосредственный биографический источник. Однако не только сопоставление дат подводит нас к этому выводу. Выявляется ряд существенных различий между Карамзиным и его Путешественником: Путешественник хотел встретиться за границей с «любезным своим другом А**» (А. М. Кутузовым), но встреча эта не состоялась, а Карамзин с ним встречался. Путешественник относительно равномерно распределил свое время между Германией, Швейцарией, Францией и Англией, а Карамзин значительную часть своего «вояжа» провел в Париже, побывав там, вероятно, не один, а два раза, въехав в столицу мятежной Франции раз по страсбургской, а в другой – по лионской дороге. // Создавая «Письма» как литературное произведение, Карамзин, конечно, опирался на свои впечатления от европейской поездки. Однако опубликованный им текст – сложное художественное целое, а не непосредственные записи наивного наблюдателя, маску которого надевает автор. В. В. Сиповский предположил, что в основу текста положен путевой дневник Карамзина. Последнее весьма вероятно: ведение дневников путешествий было бытовой нормой, распространявшейся даже на людей, далеких от литературы. Тем более знаменательно, что никто из лиц, близких к Карамзину, никогда не видал и нигде не упоминал этого дневника. Дело не в том, вел Карамзин дневник или нет, а в том, как он его использовал, в характере его работы над этими заготовками. К сожалению, это нам не известно. // Предположение же, что в текст «Писем» вошли и реальные письма Карамзина из-за границы, приходится решительно отвергнуть. Прежде всего об этом говорит отсутствие этих писем в собраниях тех лиц, которым они могли направляться. Из собрания писем Карамзина к Дмитриеву мы знаем, что Карамзин написал ему из-за границы лишь одно письмо и не использовал его в «Письмах». Сохранившиеся письма Петрова к Карамзину свидетельствуют, что и этому своему ближайшему другу Карамзин из-за границы почти не писал. Письма Карамзина к А. И. Плещеевой перлюстрировались на почте. Перлюстрация эта сохранилась и была опубликована Я. Л. Барсковым. Из нее мы точно узнаем, что Карамзин писал Плещеевой и ее мужу (а ведь именно они выступают наиболее вероятными адресатами – «друзьями» автора «Писем русского путешественника») очень редко и – как и Дмитриеву – только перед самым возвращением. Очень важно для истории возникновения «Писем» письмо Плещеевой А. М. Кутузову от 20(31) июля 1790 г., то есть уже после возвращения Карамзина в Россию и перед самым появлением его в Москве. Она пишет: «Увидав Рамзея, я не стану с ним говорить о его вояжах. Вот моя сатисфакция за его редкие письма; и ежели он начнет, то я слушать не стану. Ежели будет писать – читать не стану, и первое мое требование, дабы он не отдавал никак в печать своих описаний» (Барсков Я. Л. Переписка…, с. 6). // Смысл этих слов можно понять, только предположив, что в не дошедшем до нас письме к Плещеевой Карамзин, извиняясь за то, что не писал из-за границы писем, описывающих его «вояж», обещал написать и издать их по приезде, представив Плещеевой полное печатное описание своего путешествия. Таким образом Карамзин приглашал Плещееву принять участие в литературной игре. То, что было вполне серьезным текстом, обращенным к русскому читателю, по отношению к тем, к кому он задним числом, сидя в Москве или в их поместье Знаменском в соседней комнате, писал из Берлина, Дрездена, Женевы и Парижа, было игрой-мистификацией. Плещеева рассердилась (или сделала вид, что рассердилась), но это не изменило литературных планов Карамзина. // Анализ писем Плещеевой дает исключительно много для интересующего нас вопроса. Из них мы узнаем, что Карамзин «запретил» (!) своим друзьям писать ему (там же, с. 2). Запрещение это можно понять лишь в том смысле, что писатель хотел максимально использовать заграничное время для новых впечатлений, встреч и обучения, отложив общение с друзьями до возвращения. 7(18) июля 1790 г., то есть в то время, когда Карамзин уже заканчивал свой «вояж», Плещеева сообщает Кутузову о получении какого-то письма от Карамзина и, одновременно, пишет самому Карамзину: до сих пор «не имела удовольствия получить ни единого ответа ни на какое мое письмо». 20(31) июля она жалуется на «редкие письма» Карамзина (там же, с. 3, 5). Можно сделать вывод: Карамзин писал друзьям изза границы редко, кратко и лишь деловые письма (Петрову, Дмитриеву). Но и эта переписка падает на последние недели заграничного путешествия, и нет никаких оснований идентифицировать ее с известным нам текстом «Писем». Таким образом, с точки зрения жанра, «Письма» представляют собой не собрание реальных писем, а литературную имитацию такого собрания. Есть основания полагать, что реальное путешествие Карамзина и по маршруту, и по характеру встреч и интересов существенно отличалось от литературного «вояжа» «русского путешественника». // Относительно того, почему Карамзин вынужден был быть весьма осторожным в изложении реальных впечатлений своего заграничного путешествия, существуют следующие соображения: поездка Карамзина осуществлялась в весьма сложных условиях – революция в Париже, процесс Радищева, непосредственно затронувший ближайшего друга Карамзина и его масонского наставника А. М. Кутузова, встреча с которым за границей была одной из целей поездки Карамзина (Радищев, ближайшим другом которого был Кутузов, посвятил ему «Путешествие из Петербурга в Москву»; существовал приказ о немедленном аресте Кутузова при возвращении его в Россию, и московские друзья прозрачно предупреждали его относительно несовместимости его «слабого здоровья» с суровым русским климатом), начавшиеся преследования кружка Новикова, с которым Карамзин был тесно связан. Все это делало ряд тем абсолютно запретными. // Карамзин, придерживаясь в этот период воззрений просветителей XVIII в., не одобрял насильственных действий, но считал французскую революцию одним из величайших событий европейской истории. Лишенный возможности высказывать свои суждения по этому поводу прямо, он сумел системой намеков и недомолвок сказать внимательному читателю очень многое о парижских событиях. Иной была его тактика в отношении масонских связей, которые в это время привлекали самое пристальное внимание политической полиции Екатерины II. Этот аспект реального путешествия был полностью изъят. // Напуганные преследованиями члены новиковского кружка крайне опасались публикации подлинного описания заграничных путешествий Карамзина, боясь, что они могут дать властям основания для еще больших подозрений. Первые же слухи о публикации Карамзиным своих заграничных впечатлений вызвали настоящую панику в их среде. В. В. Виноградов имел все основания утверждать, что «более всего масоны боялись появления „Писем русского путешественника“» (Виноградов В. В. Проблема авторства и теория стилей. М., 1961, с. 255). Таким образом, и чувство собственной безопасности, и обязательства перед уже покинутым им кругом Новикова диктовали сугубую осторожность в описании некоторых сторон его путешествия. Реконструировать по тексту «Писем» факты реального путешествия Карамзина можно лишь с большой осторожностью. Характерен следующий пример: сразу же по прибытии в Москву, сориентировавшись в положении дел на родине, Карамзин счел необходимым дать Кутузову понять, что их заграничные свидания должны оставаться в тайне и что сам он будет соблюдать в этом отношении безусловную скромность. К письму А. А. Плещеева Кутузову он сделал приписку: «О себе могу сказать только то, что мне скоро минет уже двадцать пять лет, ивтовремя, как мы с вами расстались, не было мне и двадцати двух» (Барсков Я. Л. Переписка…, с. 30). Сообщение это было бы совершенно бессмысленно по своей тривиальности, если бы соответствовало истине. Но Кутузов должен был понять, что их заграничные встречи объявляются «несуществующими». Пребывание в безопасности делает людей недогадливыми, и Кутузов ничего не понял и даже обиделся: «Признаюсь, что восемь начертанных тобою строк суть для меня истинная загадка. Сколько ни ломаю голову, не могу добраться до истинного смысла» (там же, с. 55). Карамзин мог на это ответить только: «В речах моих, любезнейший брат, не умышленная неясность» (там же, с. 110). Все письма между членами новиковского кружка, особенно идущие за границу к Кутузову, писались с расчетом на перлюстрацию. Даже простодушная Плещеева писала Кутузову: «…вы пишете, что письмо наше нашли вы распечатанное, то и я вам скажу то же, что и ваше письмо получили мы распечатанное. Но что до этого дела? Пусть все люди видят, что мы друг друга любим, и для этого не намерена ни крошечки себя женировать» (там же, с. 28). // В том же духе писал Н. Н. Трубецкой Кутузову: «Сие меня чрезвычайно тревожит, не для того, чтобы я боялся чтения нашей переписки, чистота оной нас охраняет от всякой опасности… пусть нашу переписку читают…» (там же, с. 127). // Создавая «Письма», Карамзин использовал и личные впечатления, и книжные источники. Но все это были материалы, из которых Карамзин черпал новое единство идейно-художественного замысла. Однако прямолинейное противопоставление Путешественника и Карамзина было бы упрощением. Лицо Карамзина все время выглядывает из-под маски Путешественника. Невнимательный или неосведомленный читатель видит чувствительного вояжера, легко скользящего по поверхности трагических европейских событий 1789–1790 гг. Более внимательному наблюдателю раскрывается образ «любопытного скифа», «юного Анахарсиса» – представителя молодой цивилизации, наблюдающего «минуты роковые» старого мира. Но при еще более внимательном отношении к разбросанным в тексте намекам, упоминаниям, цитатам, отсылкам и репликам выясняется, что «юный скиф» уже освоил богатство европейской культуры, что философские и политические идеи века ему так же «внятны», как и вздохи «нимф» Пале-Рояля. Все эти пласты смыслов не существуют отдельно: они взаимно проникают друг в друга. При поверхностном чтении «Письма» – легкая и занимательная книга, в развлекательной форме знакомящая читателя с тем миром, в котором он живет. При углубленном чтении раскрывается вековая проблема русской литературы, поставленная еще в XI в. митрополитом Иларионом: отношение молодой цивилизации – Руси – к предшествующей многовековой культурной традиции. Но для того чтобы понять этот второй план, необходимо расшифровать смысл многочисленных упоминаний и намеков, содержащихся в тексте, понять их связь. // Это делает комментирование «Писем» задачей особой историко-культурной важности. Приведем пример. В Лозанне Путешественник видел надгробный памятник кн. Орловой, умершей в Швейцарии «в объятиях нежного, неутешного супруга». Короткая реплика: «Сказывают, что она была прекрасна – прекрасна и чувствительна!.. Я благословил память ее» – дает возможность непосвященному читателю истолковать этот эпизод как деталь «чувствительного путешествия». Однако осведомленные читатели видели здесь нечто большее. // Графиня Орлова, урожденная Зиновьева (родная сестра того Зиновьева, с которым Карамзин «случайно» встретился между Дерптом и Ригой), была двоюродной сестрой Григория Орлова. Брак их вызвал многочисленные сплетни (Щербатов сообщает слух, что Орлов сначала изнасиловал еще не достигшую совершеннолетия Зиновьеву, а затем уж женился на ней). Скандализованная императрица изгнала Зиновьеву из Царского Села (Зиновьева была ее фрейлиной), после чего имела бурное объяснение с Орловым, который во всеуслышание назвал царицу дурой. Весь этот эпизод развивался на фоне падения положения Орлова и торжества Потемкина при дворе. Синод опротестовал брак как неканонический (православная церковь не считает законным супружество между двоюродными братом и сестрой). Государственный совет постановил супругов развести и подвергнуть церковному покаянию, однако Екатерина решила иначе, предписав Орлову с женой навсегда покинуть Россию (официально он был «отпущен на воды»). Это было торжество и месть Потемкина падшему временщику. В этом контексте упоминание смерти Орловой на чужбине, того, что она была «прекрасна и чувствительна», и заключительная фраза: «Я благословил память ее», – были далеки от политической нейтральности. Эпизод имел и другой смысл: графиня Орлова воспринималась Карамзиным как героиня любви и жертва церковного фанатизма. Тема запретной любви и ее столкновения с предрассудками проходит через все «Письма»: от эпизода с графом Глейхеном (любовь втроем) до проходящего через всю швейцарскую часть писем мотива свободной любви «пастухов» и «пастушек». В «Острове Борнгольм» тема запретной любви получит еще более острое решение: чувство это соединит не двоюродных, как в эпизоде Орлов – Зиновьева, а родных брата и сестру. Имея в виду современного нам читателя, необходимо отметить, что с просветительских и предромантических позиций авторы, которые вслед за «Новой Элоизой» Руссо начали ставить эти «опасные» темы, были моралистами, а не «певцами слепого упоенья», пользуясь выражением Пушкина, и проповедовали не распущенность, а высокую нравственность. Однако нравственность они видели не в следовании условностям предрассудков. Современному им обществу, прикрывающему разврат приличием, превращающему брак в куплю-продажу и узаконенную проституцию, они противопоставляли нравственную чистоту неиспорченного сердечного влечения. Так появлялись сюжеты, повествующие о том, как любовник превращался в целомудренного друга дома, охраняющего святость семейного очага («Новая Элоиза» Руссо), об искренней дружбе двух любовников («Исповедь» Руссо), о том, как престарелый муж, узнав, что сердце его жены отдано другому, сам передает ее в руки счастливого соперника и предлагает им тройственный союз дружбы (Ф. Э м и н. Игра судьбы). Проблемы эти будут волновать Н. Г. Чернышевского и отразятся не только в «Что делать?», но и в импровизированном им в Сибири устном романе («Другим нельзя»), а также в «Живом трупе» Толстого. Именно в такой исторической перспективе следует рассматривать развитие этой темы у Карамзина, хотя, конечно, надо учитывать и воздействие на него «штюрмерских» идей своеволия гения, разрушающего преграды мещанской морали. Эту вторую – романтическую – перспективу данной темы пародировал Гоголь в «Ревизоре», вложив в уста Хлестакова, предлагающего руку и сердце замужней городничихе, цитату из «Острова Борнгольма»: «Сударыня, Карамзин сказал: „Законы осуждают“». // Публикация «Писем» началась с первого номера «Московского журнала» Карамзина (январь 1791 г.) и продолжалась в течение всего времени его издания (до декабря 1792 г.). «Письма» печатались ежемесячно за исключением февральского и апрельского номеров 1792 г. За это время Карамзин успел опубликовать части, посвященные Германии, Швейцарии и лионскому периоду путешествия по Франции. В альманахе «Аглая» (ч. 1, 1794; ч. 2, 1795) он поместил еще два отрывка «Писем», но пропустил всю парижскую часть и дал отрывки английских впечатлений. В 1797 г. Карамзин предпринял отдельное издание «Писем». Однако, столкнувшись с цензурными трудностями, он смог издать лишь четыре из обещанных в «Северном зрителе» пяти частей. После перемены власти ему удалось в 1801 г. издать полностью текст «Писем» (в шести частях). Парижская часть при этом была, видимо, сильно переработана в соответствии с изменением политических взглядов автора и учетом исторического опыта, бросавшего свет на события во Франции 1789–1790 гг. Первоначальный текст до нас не дошел (весь личный архив Карамзина сгорел в московском пожаре 1812 г.) и до настоящего времени остается неизвестным. В дальнейшем Карамзин включал «Письма» в свои собрания сочинений (1803, 1814 и 1820 гг.), не прекращая творческой работы над текстом. В настоящем издании они публикуются по тексту 1820 г. с учетом общепринятых правил орфографии.

Я хотел при новом издании многое переменить в сих «Письмах», и… не переменил почти ничего.1
…не переменил почти ничего… – Эти слова, как и утверждение, что текст представляет собой подлинные письма друзьям, являются литературной мистификацией: вплоть до последнего издания Карамзин не прекращал работы над «Письмами».

Как они были писаны, как удостоились лестного благоволения публики, пусть так и остаются. Пестрота, неровность в слоге есть следствие различных предметов, которые действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника: он сказывал друзьям своим, что ему приключалось, что он видел, слышал, чувствовал, думал, – и описывал свои впечатления не на досуге, не в тишине кабинета, а где и как случалось, дорогою, на лоскутках, карандашом. Много неважного, мелочи – соглашаюсь; но если в Ричардсоновых, Фильдинговых романах без скуки читаем мы, например, что Грандисон всякий день пил два раза чай с любезною мисс Бирон; что Том Джонес спал ровно семь часов в таком-то сельском трактире, то для чего же и путешественнику не простить некоторых бездельных подробностей? Человек в дорожном платьи, с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с осторожною разборчивостью какого-нибудь придворного, окруженного такими же придворными, или профессора в шпанском парике, сидящего на больших, ученых креслах.2
…сидящего на больших ученых креслах… – В XVIII в. профессора читали лекции, сидя в кресле на высоких ножках, которое водружалось на кафедре.

– А кто в описании путешествий ищет одних статистических и географических сведений, тому, вместо сих «Писем», советую читать Бишингову «Географию».3
…советую читать Бишингову «Географию». – Ср. скрытую цитату: «Читай Бишинга – от скуки» (Радищев А. Н. Полн. собр. соч., т. 1. М.-Л., 1938, с. 33).


Тверь, 18 мая 1789 4
…Тверь, 18 мая 1789. – До переезда границы Карамзин указывает даты по старому стилю, в пограничной области дает двойные даты, а затем переходит на европейскую датировку. Разница между русским и европейским календарем XVIII в. – одиннадцать суток.

Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, аябеспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!

О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь? – Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения? Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался всякое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь? Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но – когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего. На что ни смотрел – на стол, где несколько лет изливались на бумагу незрелые мысли и чувства мои, на окно, под которым сиживал я подгорюнившись в припадках своей меланхолии и где так часто заставало меня восходящее солнце, на готический дом,5
Готический дом – так называлась «Меншикова башня» в Москве у Мясницких (ныне Кировских) ворот, построенная архитектором И. П. Зарудным, вид на которую открывался из окон «Дружеского ученого общества», или «енгалыческого дома» – масонского «общежития», в котором жил Карамзин в Москве в 1786–1789 гг. Готический – здесь: старинный.

Любезный предмет глаз моих в часы ночные, – одним словом, все, что попадалось мне в глаза, было для меня драгоценным памятником прошедших лет моей жизни, не обильной делами, но зато мыслями и чувствами обильной. С вещами бездушными прощался я, как с друзьями; и в самое то время, как был размягчен, растроган, пришли люди мои, начали плакать и просить меня, чтобы я не забыл их и взял опять к себе, когда возвращуся. Слезы заразительны, мои милые, а особливо в таком случае.

Но вы мне всегда любезнее, и с вами надлежало расстаться. Сердце мое так много чувствовало, что я говорить забывал. Но что вам сказывать! – Минута, в которую мы прощались, была такова, что тысячи приятных минут в будущем едва ли мне за нее заплатят.

Милый Птрв.6
…Птрв. – А. А. Петров.

Провожал меня до заставы. Там обнялись мы с ним, и еще в первый раз видел я слезы его; там сел я в кибитку, взглянул на Москву, где оставалось для меня столько любезного, и сказал: прости! Колокольчик зазвенел, лошади помчались… и друг ваш осиротел в мире, осиротел в душе своей!

Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые? – Если бы человеку, самому благополучному, вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса и язык его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя счастливейшим из смертных!..

Во всю дорогу не приходило мне в голову ни одной радостной мысли; а на последней станции к Твери грусть моя так усилилась, что я в деревенском трактире, стоя перед карикатурами королевы французской и римского императора, 2
Стоя перед карикатурами королевы французской и римского императора… – То есть Марии-Антуанетты и Иосифа II. Упоминание Марии-Антуанетты, которую парижские карикатуристы тех дней изображали как «австриячку», «австрийскую пантеру», вместе с ее братом, австрийским императором, вдохновителем антифранцузской коалиции 1790-х гг., позволяет предположить, что речь идет о парижской лубочной карикатуре, попавшей на стену тверского трактира. Парижские сатирические картинки в 1789–1790 гг. продавались в России «у братьев Ге, торговавших одновременно в Петербурге и Москве» (см.: Штранге М. М. Русское общество и французская революция 1789–1794 гг. М., 1956, с. 55). Упоминание исторических лиц в «Письмах» привлекало внимание читателей к событиям в Париже. Особенно это должно было бросаться в глаза читателю первого полного издания «Писем», который уже знал о казни Марии-Антуанетты.

Хотел бы, как говорит Шекспир, выплакать сердце свое.7
…выплакать сердце свое… – Слова Кассия из трагедии «Юлий Цезарь» (д. IV, сц. 3). В 1787 г. трагедия эта была издана в Москве в переводе Карамзина.

Тамто все оставленное мною явилось мне в таком трогательном виде. – Но полно, полно! Мне опять становится чрезмерно грустно. – Простите! Дай бог вам утешений. – Помните друга, но без всякого горестного чувства!


Прожив здесь пять дней, друзья мои, через час поеду в Ригу.

В Петербурге я не веселился. Приехав к своему Д*,8
Д* – Александр Иванович Дмитриев. В 1789 г. А. И. Дмитриев переживал душевную депрессию (см.: Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. СПб., 1866, с. 14).

Нашел его в крайнем унынии. Сей достойный, любезный человек9
Его уже нет в здешнем свете.

Открыл мне свое сердце: оно чувствительно – он несчастлив!.. «Состояние мое совсем твоему противоположно, – сказал он со вздохом, – главное твое желание исполняется: ты едешь наслаждаться, веселиться; а я поеду искать смерти,10
…Поеду искать смерти… – В 1790 г. шла война со Швецией, на которую отправлялся Дмитриев как подполковник Суздальского мушкетерского полка.

Которая одна может окончить мое страдание». Я не смел утешать его и довольствовался одним сердечным участием в его горести. «Но не думай, мой друг, – сказал я ему, – чтобы ты видел перед собою человека, довольного своею судьбою; приобретая одно, лишаюсь другого и жалею». – Оба мы вместе от всего сердца жаловались на несчастный жребий человечества или молчали. По вечерам прохаживались в Летнем саду и всегда больше думали, нежели говорили; каждый о своем думал. До обеда бывал я на бирже, чтобы видеться с знакомым своим англичанином, через которого надлежало мне получить вексели. Там, смотря на корабли, я вздумал было ехать водою, в Данциг, в Штетин или в Любек, чтобы скорее быть в Германии. Англичанин мне то же советовал и сыскал капитана, который через несколько дней хотел плыть в Штетин. Дело, казалось, было с концом; однако ж вышло не так. Надлежало объявить мой паспорт в адмиралтействе; но там не хотели надписать его, потому что он дан из московского, а не из петербургского губернского правления и что в нем не сказано, как я поеду; то есть не сказано, что поеду морем. Возражения мои не имели успеха – я не знал порядка, и мне оставалось ехать сухим путем или взять другой паспорт в Петербурге. Я решился на первое; взял подорожную – и лошади готовы. Итак, простите, любезные друзья! Когда-то будет мне веселее! А до сей минуты все грустно. Простите!


Вчера, любезнейшие друзья мои, приехал я в Ригу и остановился в «Hôtel de Pétersbourg». Дорога меня измучила. Не довольно было сердечной грусти, которой причина вам известна: надлежало еще идти сильным дождям; надлежало, чтобы я вздумал, к несчастью, ехать из Петербурга на перекладных и нигде не находил хороших кибиток. Все меня сердило. Везде, казалось, брали с меня лишнее; на каждой перемене держали слишком долго. Но нигде не было мне так горько, как в Нарве. Я приехал туда весь мокрый, весь в грязи; насилу мог найти купить две рогожи, чтобы сколько-нибудь закрыться от дождя, и заплатил за них по крайней мере как за две кожи. Кибитку дали мне негодную, лошадей скверных. Лишь только отъехали с полверсты, переломилась ось: кибитка упала в грязь, и я с нею. Илья мой поехал с ямщиком назад за осью, а бедный ваш друг остался на сильном дожде. Этого еще мало: пришел какой-то полицейский и начал шуметь, что кибитка моя стояла среди дороги. «Спрячь ее в карман!» – сказал я с притворным равнодушием и завернулся в плащ. Бог знает, каково мне было в эту минуту! Все приятные мысли о путешествии затмились в душе моей. О, если бы мне можно было тогда перенестись к вам, друзья мои! Внутренно проклинал я то беспокойство сердца человеческого, которое влечет нас от предмета к предмету, от верных удовольствий к неверным, как скоро первые уже не новы, – которое настроивает к мечтам наше воображение и заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего!

Есть всему предел; волна, ударившись о берег, назад возвращается или, поднявшись высоко, опять вниз упадает – и в самый тот миг, как сердце мое стало полно, явился хорошо одетый мальчик, лет тринадцати, и с милою, сердечною улыбкою сказал мне по-немецки: «У вас изломалась кибитка? Жаль, очень жаль! Пожалуйте к нам – вот наш дом – батюшка и матушка приказали вас просить к себе». – «Благодарю вас, государь мой! Только мне нельзя отойти от своей кибитки; к тому же я одет слишком по-дорожному и весь мокр». – «К кибитке приставим мы человека; а на платье дорожных кто смотрит? Пожалуйте, сударь, пожалуйте!» Тут улыбнулся он так убедительно, что я должен был стряхнуть воду с шляпы своей – разумеется, для того, чтобы с ним идти. Мы взялись за руки и побежали бегом в большой каменный дом, где в зале первого этажа нашел я многочисленную семью, сидящую вокруг стола; хозяйка разливала чай и кофе. Меня приняли так ласково, потчевали так сердечно, что я забыл все свое горе. Хозяин, пожилой человек, у которого добродушие на лице написано, с видом искреннего участия расспрашивал меня о моем путешествии. Молодой человек, племянник его, недавно возвратившийся из Германии, сказывал мне, как удобнее ехать из Риги в Кенигсберг. Я пробыл у них около часа. Между тем привезли ось, и все было готово. «Нет, еще постойте!» – сказали мне, и хозяйка принесла на блюде три хлеба. «Наш хлеб, говорят, хорош: возьмите его». – «Бог с вами! – примолвил хозяин, пожав мою руку, – бог с вами!» Я сквозь слезы благодарил его и желал, чтобы он и впредь своим гостеприимством утешал печальных странников, расставшихся с милыми друзьями. – Гостеприимство, священная добродетель, обыкновенная во дни юности рода человеческого и столь редкая во дни наши! Если я когда-нибудь тебя забуду, то пусть забудут меня друзья мои! Пусть вечно буду на земле странником и нигде не найду второго Крамера!11
Один из моих приятелей, будучи в Нарве, читал Крамеру сие письмо – он был доволен – я еще больше!

Простился со всею любезною семьей, сел в кибитку и поскакал, обрадованный находкой добрых людей! -

Почта от Нарвы до Риги называется немецкою, для того что комиссары на станциях немцы. Почтовые домы везде одинакие – низенькие, деревянные, разделенные на две половины: одна для проезжих, а в другой живет сам комиссар, у которого можно найти все нужное для утоления голода и жажды. Станции маленькие; есть по двенадцати и десяти верст. Вместо ямщиков ездят отставные солдаты, из которых иные помнят Миниха; рассказывая сказки, забывают они погонять лошадей, и для того приехал я сюда из Петербурга не прежде как в пятый день. На одной станции за Дерптом надлежало мне ночевать: г. З., 3
…г. 3… – Василий Николаевич Зиновьев – дипломат, масон. Возвращался в Россию после путешествия по Италии с Сен-Мартеном, близким другом которого он был, и пребывания в Лондоне у своего родственника и друга С. Р. Воронцова. Встреча Карамзина и Зиновьева не была случайной, и обстоятельства ее рассказаны в «Письмах» не совсем точно: в то время Зиновьев не находился в дороге, а остановился недалеко от Риги, сопровождая больную жену масона Кошелева. Как и Кошелев, Зиновьев был связующим звеном между русским масонством и наиболее либеральными кругами французского масонства. Враг крепостного права, сторонник английского парламентаризма, знакомый Радищева, друг братьев Воронцовых, отлично ориентирующийся в идеологической жизни Запада, Зиновьев вряд ли беседовал с Карамзиным лишь о состоянии дорог в Пруссии. Совет Зиновьева Карамзину не ехать через Берлин, а отправляться в Вену, видимо, связан с его отрицательным отношением к односторонне берлинской ориентации московских масонов.

Едущий из Италии, забрал всех лошадей. Я с полчаса говорил с ним и нашел в нем любезного человека. Он настращал меня песчаными прусскими дорогами и советовал лучше ехать через Польшу и Вену; однако ж мне не хочется переменить своего плана. Пожелав ему счастливого пути, бросился я на постелю; но не мог заснуть до самого того времени, как чухонец пришел мне сказать, что кибитка для меня впряжена.

Я не приметил никакой розницы между эстляндцами и лифляндцами, кроме языка и кафтанов: одни носят черные, а другие серые. Языки их сходны; 4
Языки их сходны… – Лифляндия включала в себя Южную Эстонию с г. Тарту (Дерптом), к Эстляндской губернии принадлежала лишь Северная Эстония. Говоря о языке эстляндцев и лифляндцев, Карамзин с большим лингвистическим чутьем сопоставил североэстонский (таллинский) и южноэстонский (тартуский) диалекты, которые в конце XVIII в. существовали как равноправные, претендуя на то, чтобы сделаться основой литературного письменного языка. Указание, что языки эти «имеют в себе… много немецких и даже несколько славянских слов», свидетельствует, что Карамзина интересовала в первую очередь абстрактная, а не бытовая лексика.

Имеют в себе мало собственного, много немецких и даже несколько славянских слов. Я заметил, что они все немецкие слова смягчают в произношении: 5
…они все немецкие слова смягчают в произношении… -Карамзин проявляет хорошую осведомленность в фонетике эстонского языка, в частности имея в виду отсутствие в нем шипящих и замену их в заимствованных словах свистящими. В сознании Карамзина это могло ассоциироваться с «нежным» произношением парижских петиметров и русских щеголей, также заменявших в своей речи «грубые» шипящие «мягкими» свистящими звуками. Источником сведений Карамзина об эстонском языке мог быть брат Якоба Ленца (см. ниже), дерптский пастор, бывший также лингвистом и первым преподавателем эстонского языка в Дерптском университете.

Из чего можно заключить, что слух их нежен; но, видя их непроворство, неловкость и недогадливость, всякий должен думать, что они, просто сказать, глуповаты. Господа, с которыми удалось мне говорить, жалуются на их леность и называют их сонливыми людьми, которые по воле ничего не сделают: и так надобно, чтобы их очень неволили, потому что они очень много работают, и мужик в Лифляндии или в Эстляндии приносит господину вчетверо более нашего казанского или симбирского.

Сии бедные люди, работающие господеви со страхом и трепетом 12
…работающие господеви со страхом и трепетом… – неточная цитата из псалтыри (2, 11). Карамзин недвусмысленно выразил здесь отрицательное отношение к крепостническим порядкам в Прибалтике. Такое же отношение было свойственно А. Р. Воронцову и Радищеву (см. его «Памятник дактило-хореическому витязю»). Посещение Карамзиным в Петербурге перед началом путешествия А. Р. Воронцова представляется весьма вероятным.

Во все будничные дни, зато уже без памяти веселятся в праздники, которых, правда, весьма немного по их календарю. Дорога усеяна корчмами, и все они в проезд мой были наполнены гуляющим народом – праздновали троицу.

Мужики и господа лютеранского исповедания. Церкви их подобны нашим, кроме того, что наверху стоит не крест, а петух, который должен напоминать о падении апостола Петра.13
…напоминать о падении апостола Петра… – Согласно евангелию, апостол Петр в ночь ареста Христа трижды от него отрекся, а когда пропел петух, вспомнил, что падение было ему заранее предсказано Учителем, и заплакал от раскаяния.

Проповеди говорятся на их языке;14
Проповеди говорятся на их языке… – Для формирования лингвистической позиции Карамзина и его отношения к церковно-славянскому языку характерно внимание писателя к тому, что лютеранские пасторы в Прибалтике проповедуют на том же языке, на котором говорит народ.

Однако ж пасторы все знают по-немецки.

Что принадлежит до местоположений, то в этой стороне смотреть не на что. Леса, песок, болота; нет ни больших гор, ни пространных долин. – Напрасно будешь искать и таких деревень, как у нас. В одном месте видишь два двора, в другом три, четыре и церковь. Избы больше наших и разделены обыкновенно на две половины: в одной живут люди, а другая служит хлевом. – Те, которые едут не на почтовых, должны останавливаться в корчмах. Впрочем, я почти совсем не видал проезжих: так пуста эта дорога в нынешнее время.

О городах говорить много нечего, потому что я в них не останавливался. В Ямбурге, маленьком городке, известном по своим суконным фабрикам, есть изрядное каменное строение. Немецкая часть Нарвы, или, собственно, так называемая Нарва, состоит по большей части из каменных домов; другая, отделяемая рекою, называется Иван-город. В первой всё на немецкую стать, а в другой всё на русскую. Тут была прежде наша граница – о, Петр, Петр!

Когда открылся мне Дерпт, я сказал: прекрасный городок! Там все праздновало и веселилось. Мужчины и женщины ходили по городу обнявшись, и в окрестных рощах мелькали гуляющие четы. Что город, то норов; что деревня, то обычай. – Здесь-то живет брат несчастного Л*.15
Ленца, немецкого автора, который несколько времени жил со мною в одном доме. Глубокая меланхолия, следствие многих несчастий, свела его с ума; но в самом сумасшествии он удивлял нас иногда своими пиитическими идеями, а всего чаще трогал добродушием и терпением.

Он главный пастор, всеми любим и доход имеет очень хороший. Помнит ли он брата? Я говорил об нем с одним лифляндским дворянином, любезным, пылким человеком. «Ах, государь мой! – сказал он мне, – самое то, что одного прославляет и счастливит, делает другого злополучным. Кто, читая поэму шестнадцатилетнего Л* 6
…поэму шестнадцатилетнего Л…. – «Народные бедствия, стихотворение в 6 частях». Л. – Якоб Ленц – «бурный гений», друг Гете и Шиллера, жил последние двенадцать лет в Москве, был близок к кружку Новикова – Кутузова и оказал большое влияние на литературные вкусы Карамзина; сошел с ума и умер в крайней нищете. Осведомленность Карамзина в раннем, мало кому известном творчестве Ленца говорит о большой степени близости. Ленц в 1770 г. написал восторженное стихотворение в честь Канта. Решение Карамзина начать свое путешествие с посещения Канта – возможное свидетельство того, что планы путешествия обсуждались в Москве не только с масонскими наставниками, с одной стороны, и дружеским кругом Плещеевых – с другой, но и с Ленцем.

И все то, что он писал до двадцати пяти лет, не увидит утренней зари великого духа? Кто не подумает: вот юный Клопшток, юный Шекспир? Но тучи помрачили эту прекрасную зарю и солнце никогда не воссияло. Глубокая чувствительность, без которой Клопшток не был бы Клопштоком и Шекспир Шекспиром, погубила его. Другие обстоятельства, и Л* бессмертен!» -

Лишь только въедешь в Ригу, увидишь, что это торговый город, – много лавок, много народа – река покрыта кораблями и судами разных наций – биржа полна. Везде слышишь немецкий язык – где-где русский, – и везде требуют не рублей, а талеров. Город не очень красив; улицы узки – но много каменного строения, и есть хорошие домы.

В трактире, где я остановился, хозяин очень услужлив: сам носил паспорт мой в правление и в благочиние16
Благочиние – разговорное название управы благочиния, то есть полицейского управления.

И сыскал мне извозчика, который за тринадцать червонцев нанялся довезти меня до Кенигсберга, вместе с одним французским купцом, который нанял у него в свою коляску четырех лошадей; а я поеду в кибитке. – Илью отправлю17
Илью отправлю… – Крепостные слуги сопровождали господ, как правило, до границы, после чего нанимались «вольные». Право собственности русского дворянина на своего крепостного в Европе автоматически уничтожалось.

Отсюда прямо в Москву.

Милые друзья! Всегда, всегда о вас думаю, когда могу думать. Я еще не выехал из России, но давно уже в чужих краях, потому что давно с вами расстался.


Еще не успел я окончить письма к вам, любезнейшие друзья, как лошади были впряжены и трактирщик пришел сказать мне, что через полчаса запрут городские вороты. Надобно было дописать письмо, расплатиться, укласть чемодан и приказать кое-что Илье. Хозяин воспользовался моим недосугом и подал мне самый аптекарский счет;18
Аптекарский счет – счет, в котором оплата ведется на унции; здесь: мелочный, скрупулезный счет.

То есть за одне сутки он взял с меня около девяти рублей!

Удивляюсь еще, как я в таких торопях ничего не забыл в трактире. Наконец все было готово и мы выехали из ворот. Тут простился я с добродушным Ильею – он к вам поехал, милые! – Начало смеркаться. Вечер был тих и прохладен. Я заснул крепким сном молодого путешественника и не чувствовал, как прошла ночь. Восходящее солнце разбудило меня лучами своими; мы приближались к заставе, маленькому домику с рогаткою. Парижский купец пошел со мною к майору, который принял меня учтиво и после осмотра велел нас пропустить. Мы въехали в Курляндию – и мысль, что я уже вне отечества,19
…вне отечества… – Курляндия входила в XVIII в. в Российскую империю не как губерния, а в качестве полусамостоятельного герцогства со столицей в Митаве (теперь Елгава).

Производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне в глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были весьма обыкновенны. Я чувствовал такую радость, какой со времени нашей разлуки, милые! еще не чувствовал. Скоро открылась Митава. Вид сего города некрасив, но для меня привлекателен! «Вот первый иностранный город», – думал я, и глаза мои искали чего-нибудь отменного, нового. На берегу реки Аа, через которую мы переехали на плоту, стоит дворец герцога курляндского, не малый дом, впрочем, по своей наружности весьма не великолепный. Стекла почти везде выбиты или вынуты; и видно, что внутри комнат переделывают. Герцог живет в летнем замке, недалеко от Митавы. Берег реки покрыт лесом, которым сам герцог исключительно торгует и который составляет для него немалый доход. Стоявшие на карауле солдаты казались инвалидами. Что принадлежит до города, то он велик, но нехорош. Домы почти все маленькие и довольно неопрятны; улицы узки и худо вымощены; садов и пустырей много.

Мы остановились в трактире, который считается лучшим в городе. Тотчас окружили нас жиды с разными безделками. Один предлагал трубку, другой – старый лютеранский молитвенник и Готшедову «Грамматику»,20
…Готшедову «Грамматику»… – «Основания грамматического искусства немецкого языка» И. X. Готшеда (1700–1766).

Третий – зрительное стекло, и каждый хотел продать товар свой таким добрым господам за самую сходную цену. Француженка, едущая с парижским купцом, женщина лет в сорок пять, стала оправлять свои седые волосы перед зеркалом, и мы с купцом, заказав обед, пошли ходить по городу – видели, как молодой офицер учил старых солдат, и слышали, как пожилая курносая немка в чепчике бранилась с пьяным мужем своим, сапожником!

Возвратясь, обедали мы с добрым аппетитом и после обеда имели время напиться кофе, чаю и поговорить довольно. Я узнал от сопутника своего, что он родом италиянец, но в самых молодых летах оставил свое отечество и торгует в Париже; много путешествовал и в Россию приезжал отчасти по своим делам, а отчасти для того, чтобы узнать всю жестокость зимы; и теперь возвращается опять в Париж, где намерен навсегда остаться. – За все вместе заплатили мы в трактире по рублю с человека.

Выехав из Митавы, увидел я приятнейшие места. Сия земля гораздо лучше Лифляндии, которую не жаль проехать зажмурясь. Нам попались немецкие извозчики из Либау и Пруссии. Странные экипажи! Длинные фуры цугом; лошади пребольшие, и висящие на них погремушки производят несносный для ушей шум.

Отъехав пять миль, остановились мы ночевать в корчме.

Двор хорошо покрыт; комнаты довольно чисты, и в каждой готова постель для путешественников.

Вечер приятен. В нескольких шагах от корчмы течет чистая река. Берег покрыт мягкою зеленою травою и осенен в иных местах густыми деревами. Я отказался от ужина, вышел на берег и вспомнил один московский вечер, в который, гуляя с Пт.21
…гуляя с Пт… – с А. А. Петровым.

Под Андроньевым монастырем, с отменным удовольствием смотрели мы на заходящее солнце. Думал ли я тогда, что ровно через год буду наслаждаться приятностями вечера в курляндской корчме? Еще другая мысль пришла мне в голову. Некогда начал было я писать роман22
Некогда начал было я писать роман… – Следов этого замысла не сохранилось.

И хотел в воображении объездить точно те земли, в которые теперь еду. В мысленном путешествии, выехав из России, остановился я ночевать в корчме: и в действительном то же случилось. Но в романе писал я, что вечер был самый ненастный, что дождь не оставил на мне сухой нитки и что в корчме надлежало мне сушиться перед камином; а на деле вечер выдался самый тихий и ясный. Сей первый ночлег был несчастлив для романа; боясь, чтобы ненастное время не продолжилось и не обеспокоило меня в моем путешествии, сжег я его в печи, в благословенном своем жилище на Чистых Прудах. – Я лег на траве под деревом, вынул из кармана записную книжку, чернилицу и перо и написал то, что вы теперь читали.

Между тем вышли на берег два немца, которые в особливой кибитке едут с нами до Кенигсберга; легли подле меня на траве, закурили трубки и от скуки начали бранить русский народ. Я, перестав писать, хладнокровно спросил у них, были ли они в России далее Риги? «Нет», – отвечали они. «А когда так, государи мои, – сказал я, – то вы не можете судить о русских, побывав только в пограничном городе». Они не рассудили за благо спорить, но долго не хотели признать меня русским, воображая, что мы не умеем говорить иностранными языками. Разговор продолжался. Один из них сказал мне, что он имел счастье быть в Голландии и скопил там много полезных знаний. «Кто хочет узнать свет, – говорил он, – тому надобно ехать в Роттердам. Там-то живут славно, и все гуляют на шлюпках! Нигде не увидишь того, что там увидишь. Поверьте мне, государь мой, в Роттердаме я сделался человеком!» – «Хорош гусь!» – думал я – и пожелал им доброго вечера.


Наконец, проехав Курляндиею более двухсот верст, въехали мы в польские границы и остановились ночевать в богатой корчме. В день переезжаем обыкновенно десять миль, или верст семьдесят. В корчмах находили мы по сие время, что пить и есть: суп, жареное с салатом, яйцы; и за это платили не более как копеек по двадцати с человека. Есть везде кофе и чай; правда, что все не очень хорошо. – Дорога довольно пуста. Кроме извозчиков, которые нам раза три попадались, и старомодных берлинов, в которых дворяне курляндские ездят друг к другу в гости, не встречались никакие проезжие. Впрочем, дорога не скучна: везде видишь плодоносную землю, луга, рощи; там и сям маленькие деревеньки или врозь рассеянные крестьянские домики.

С французским италиянцем мы ладим. К француженке у меня не лежит сердце, для того что ее физиономия и ухватки мне не нравятся. Впрочем, можно ее похвалить за опрятность. Лишь только остановимся, извозчик наш Гаврила, которого она зовет Габриелем, должен нести за нею в горницу уборный ларчик ее, и по крайней мере час она помадится, пудрится, притирается, так что всегда надобно ее дожидаться к обеду. Долго советовались мы, сажать ли с собою за стол немцев. Мне поручено было узнать их состояние. Открылось, что они купцы. Все сомнения исчезли, и с того времени они с нами обедают; а как италиянец с француженкой не разумеют по-немецки, а они – по-французски, то я должен служить им переводчиком. Немец, который в Роттердаме стал человеком, уверял меня, что он прежде совершенно знал французский язык и забыл его весьма недавно; а чтобы еще более уверить в этом меня и товарища своего, то при всяком поклоне француженке говорит он: «Оплише, матам! Obligé, Madame!»23
Ваш покорный слуга! (фр.) – Ред.

На польской границе осмотр был не строгий. Я дал приставам копеек сорок: после чего они только заглянули в мой чемодан, веря, что у меня нет ничего нового.

Море от корчмы не далее двухсот сажен. Я около часа сидел на берегу и смотрел на пространство волнующихся вод. Вид величественный и унылый! Напрасно глаза мои искали корабля или лодки! Рыбак не смел показаться на море; порывистый ветер опрокинул бы челн его. – Завтра будем обедать в Мемеле, откуда отправлю к вам это письмо, друзья мои!


Я ожидал, что при въезде в Пруссию на самой границе нас остановят; однако ж этого не случилось. Мы приехали в Мемель в одиннадцатом часу, остановились в трактире – и дали несколько грошей осмотрщикам, чтобы они не перерывали наших вещей.

Город невелик; есть каменные строения, но мало порядочных. Цитадель очень крепка; однако ж наши русские умели взять ее в 57 году.24
…взять ее в 57 году. – Мемель был взят русскими войсками под командованием генерала Фермера 18 июня 1757 г. во время войны с Пруссией.

Мемель можно назвать хорошим торговым городом. Курляндский гаф, на котором он лежит, очень глубок. Пристань наполнена разными судами, которые грузят по большей части пенькою и лесом для отправления в Англию и Голландию.

Из Мемеля в Кенигсберг три пути; по берегу гафа считается до Кенигсберга 18 миль, а через Тильзит – 30: большая розница! Но извозчики всегда почти избирают сей последний путь, жалея своих лошадей, которых весьма утомляют ужасные пески набережной дороги. Все они берут здесь билеты, платя за каждую лошадь и за каждую милю до Кенигсберга. Наш Габриель заплатил три талера, сказав, что он поедет берегом. Мы же в самом деле едем через Тильзит; но русский человек смекнул, что за 30 миль взяли бы с него более, нежели за 18! Третий путь водою через гаф самый кратчайший в хорошую погоду, так что в семь часов можно быть в Кенигсберге. Немцы наши, которые наняли извозчика только до Мемеля, едут водою, что им обоим будет стоить только два червонца. Габриель уговаривал и нас с италиянцем – с которым обыкновенно говорит он или знаками, или через меня – ехать с ними же, что было бы для него весьма выгодно, но мы предпочли покойное и верное беспокойному и неверному, а в случае бури и опасному.

За обедом ели мы живую, вкусную рыбу, которою Мемель изобилует; а как нам сказали, что прусские корчмы очень бедны, то мы запаслись здесь хорошим хлебом и вином.

Теперь, милые друзья, время отнести письмо на почту; у нас лошадей впрягают.

Что принадлежит до моего сердца… благодаря судьбе! оно стало повеселее. То думаю о вас, моих милых, – но не с такою уже горестию, как прежде, – то даю волю глазам своим бродить по лугам и полям, ничего не думая; то воображаю себе будущее, и почти всегда в приятных видах. – Простите! Будьте здоровы, спокойны и воображайте себе странствующего друга вашего рыцарем веселого образа! 25
…рыцарем веселого образа… – по контрасту с рыцарем печального образа, Дон Кихотом.


Все вокруг меня спит. Я и сам было лег на постелю; но, около часа напрасно ожидав сна, решился встать, засветить свечу и написать несколько строк к вам, друзья мои!

Я рад, что из Мемеля не согласился ехать водою. Места, через которые мы проезжали, очень приятны. То обширные поля с прекрасным хлебом, то зеленые луга, то маленькие рощицы и кусты, как будто бы в искусственной симметрии расположенные, представлялись глазам нашим. Маленькие деревеньки вдали составляли также приятный вид. «Qu"il est beau, ce pays-ci»,26
Какая красивая местность! (фр.) – Ред.

– твердили мы с италиянцем.

Вообще, кажется, земля в Пруссии еще лучше обработана, нежели в Курляндии, и в хорошие годы во всей здешней стороне хлеб бывает очень дешев; но в прошедший год урожай был так худ, что правительству надлежало довольствовать народ хлебом из заведенных магазинов. Пять, шесть лет хлеб родится хорошо; в седьмой год – худо, и поселянину есть нечего – оттого, что он всегда излишно надеется на будущее лето, не представляя себе ни засухи, ни града, и продает все сверх необходимого. – Тильзит есть весьма изрядно выстроенный городок и лежит среди самых плодоноснейших долин на реке Мемеле. Он производит знатный торг хлебом и лесом, отправляя все водою в Кенигсберг.

Нас остановили у городских ворот, где стояли на карауле не солдаты, а граждане, для того что полки, составляющие здешний гарнизон, не возвратились еще со смотру. Толстый часовой, у которого под брюхом моталась маленькая шпажонка, подняв на плечо изломанное и веревками связанное ружье, с гордым видом сделал три шага вперед и престрашным голосом закричал мне: «Wer sind Sie? Кто вы?» Будучи занят рассматриванием его необыкновенной физиогномии и фигуры, не мог я тотчас отвечать ему. Он надулся, искривил глаза и закричал еще страшнейшим голосом: «Wer seid ihr?»27
Кто вы такие? (нем.) – Ред.

– гораздо уже неучтивее!28
«Wer seid ihr?» имеет то же значение, что и «Wer sind Sie?», но звучало в языке XVIII в. значительно более фамильярно. Грубость обращения Карамзин подчеркнул тем, что написал «ihr», вопреки правилам, со строчной буквы, жертвуя грамматикой ради передачи интонации.

Несколько раз надлежало мне сказывать свою фамилию, и при всяком разе шатал он головою, дивясь чудному русскому имени. С италиянцем история была еще длиннее. Напрасно отзывался он незнанием немецкого языка: толстобрюхий часовой непременно хотел, чтоб он отвечал на все его вопросы, вероятно с великим трудом наизусть вытверженные. Наконец я был призван в помощь, и насилу добились мы до того, чтобы нас пропустили. – В городе показывали мне башню, в разных местах простреленную русскими ядрами.

В прусских корчмах не находим мы ни мяса, ни хорошего хлеба. Француженка делает нам des oeufs au lait, или русскую яичницу, которая с молочным супом и салатом составляет наш обед и ужин. Зато мы с италиянцем пьем в день чашек по десяти кофе, которое везде находили.

Лишь только расположились мы в корчме, где теперь ночуем, услышали лошадиный топот, и через полминуты вошел человек в темном фраке, в пребольшой шляпе и с длинным хлыстом; подошел к столу, взглянул на нас, – на француженку, занятую вечерним туалетом; на италиянца, рассматривавшего мою дорожную ландкарту, и на меня, пившего чай, – скинул шляпу, пожелал нам доброго вечера и, оборотясь к хозяйке, которая лишь только показала лоб из другой горницы, сказал: «Здравствуй, Лиза! Как поживаешь?»

Лиза (сухая женщина лет в тридцатъ). А, господин поручик! Добро пожаловать! Откуда? Откуда?

Поручик . Из города, Лиза. Барон фон М* писал ко мне, что у них комедианты. «Приезжай, брат, приезжай! Шалуны повеселят нас за наши гроши!» Черт меня возьми!

Если бы я знал, что за твари эти комедианты, ни из чего бы не поехал.

Лиза . И, ваше благородие! Разве вы не жалуете комедии?

Поручик . О! Ялюблю все, что забавно, и переплатил в жизнь свою довольно полновесных талеров за доктора Фауста с Гансом Вурстом. 7
Доктор Фауст, по суеверному народному преданию, есть великий колдун и по сие время бывает обыкновенно героем глупых пиес, играемых в деревнях или в городах на площадных театрах странствующими актерами. В самом же деле Иоанн Фауст жил как честный гражданин во Франкфурте-на-Майне около середины пятого-надесять века; и когда Гутенберг, майнцский уроженец, изобрел печатание книг, Фауст вместе с ним пользовался выгодами сего изобретения. По смерти Гутенберговой Фауст взял себе в помощники своего писаря, Петра Шопффера, который искусство книгопечатания довел до такого совершенства, что первые вышедшие книги привели людей в изумление; и как простолюдины того века приписывали действию сверхъестественных сил все то, чего они изъяснить не умели, то Фауст провозглашен был сообщником дьявольским, которым он слывет и поныне между чернию и в сказках. – А Ганс Вурст значит на площадных немецких театрах то же, что у италиянцев Арлекин.

Лиза . Ганс Вурст очень смешон, сказывают. – А что играли комедианты, господин поручик?

Поручик . Комедию, в которой не было ничего смешного. Иной кричал, другой кривлялся, третий таращил глаза, а путного ничего не вышло.

Лиза . Много было в комедии, господин поручик?

Поручик . Разве мало дураков в Тильзите?

Лиза . Господин бургомистр с сожительницею изволил ли быть там?

Поручик . Разве он из последних? Толстобрюхий дурак зевал, а чванная супруга его беспрестанно терла глаза платком, как будто бы попал в них табак, и толкала его под бок, чтобы он не заснул и перестал пялить рот.

Лиза . То-то насмешник!

Поручик (садясъ и кладя свою шляпу на стол подле моего чайника). Um Vergebung, mein Herr! Простите, государь мой! – Я устал, Лиза. Дай мне кружку пива. Слышишь ли?

Лиза . Тотчас, господин поручик.

Поручик (вошедшему слуге своему). Каспар! Набей мне трубку. (Оборотясъ к француженке.) Осмелюсь спросить с моим почтением, жалуете ли вы табак?

Француженка . Monsieur! – Qu"est ce qu"il demande, Mr. Nicolas?29
О чем он спрашивает, мосье Никола? (фр.) – Ред.

(Так она меня называет.)

Я . S"il peut fumer.30
Можно ли ему курить. (фр.) – Ред.

– Курите, курите, господин поручик. Я вам за нее отвечаю.

Француженка . Dites qu"oui.31
Скажите, что можно (фр.). – Ред.

Поручик . А! Мадам не говорит по-немецки. Жалею, весьма жалею, мадам. – Откуда едете, если смею спросить, государь мой?

Я . Из Петербурга, господин поручик.

Поручик . Радуюсь, радуюсь, государь мой. Что слышно о шведах, о турках?32
Что слышно о шведах, о турках? – В 1789 г. Россия воевала с Турцией и Швецией.

Я . Старая песня, господин поручик; и те и другие бегают от русских.

Поручик . Черт меня возьми! Русские стоят крепко. – Скажу вам по приязни, государь мой, что если бы король мой не отговорил мне, то давно бы я был не последним штаб-офицером в русской службе. У меня везде не без друзей. Например, племянник мой служит старшим адъютантом у князя Потемкина. Он ко мне обо всем пишет. Постойте – я покажу вам письмо его. Черт меня возьми! Я забыл его дома. Он описывает мне взятие Очакова. Пятнадцать тысяч легло на месте, государь мой, пятнадцать тысяч!

В 1791 г. в "Московском Журнале" Карамзина стали печататься "Письма русского путешественника", написанные под непосредственным впечатлением автора от виденного им за границей, когда он "вырвался из объятий своих друзей и отправился один со своим чувствительным сердцем".

Форма писем - литературная условность, но писатель старается создать иллюзию их подлинности. Эпистолярная форма предоставляет максимум возможностей для непосредственного выражения настроений и эмоций. Все, о чем говорится в романе, - окружающий мир, природа, люди, события, - показано через восприятие главного героя. Ю.М. Лотман отмечал, что Карамзин вводит в "Письма" то, чего не было ни у одного из авторов "путешествий" раньше - эволюцию души героя, поскольку наивный юноша, севший в коляску, возвращается значительно менее сентиментальным в своих суждениях, и называл "Письма" романом о формировании души молодого русского дворянина, столкнувшегося с политической и культурной жизнью современной ему Европы.

Основная особенность характера героя-повествователя - напряженная жизнь чувства и мысли. Он тяжело переживает разлуку с друзьями, чувствует себя одиноким и осиротевшим. В "Письмах русского путешественника" доминирует грустное настроение, иногда даже кажется, что автор не позволяет себе быть счастливым и долго предаваться приятным мыслям. В повествование вводятся трогательные истории о трагичности человеческой судьбы, неумолимости рока, кратковременности и зыбкости человеческого счастья.

Внимание путешественника привлекают памятники старины, в которых он пытается не только увидеть следы людей прошлого, но и проникнуть в их внутренний мир, понять, чем они жили. Особенно разыгрывается фантазия писателя при виде руин древних замков, которые он мысленно населяет жившими там когда-то людьми, или при посещении кладбищ.

С целью найти ответ на волнующий его вопрос о сущности счастья, о назначении человека, он посещает всех выдающихся философов, богословов, историков и писателей тогдашней Европы - Канта, Лафатера, Виланда, Гердера, Бонне, - ведет с ними продолжительные разговоры. Много места уделено Вольтеру и Руссо, которых путешественнику уже не удалось застать в живых (оба они умерли в 1778 г.). Особенно близок его душе Руссо: он посещает места, где бывал Руссо, места, описанные в "Новой Элоизе", цитирует целые страницы из произведений этого писателя, умиляется чувствительности автора и его героев, приходит в восторг от популярности Руссо среди его соотечественников, даже простых крестьян, которые знают "Новую Элоизу".


Подлинно счастливые люди, по Карамзину, - это чистые сердца, которые не требуют слишком многого от судьбы и умеют жить в мире с собою. Основа счастья - дружеская беседа, созерцание красот природы, радости любви. Такое счастье это доступно всем, независимо от того, к какому слою общества принадлежит человек. Воплощение его - добрая семья, собравшаяся у обеденного стола.

Поэтому даже изображая царствующих особ Карамзин постоянно стремится увидеть жизнь их сердца, почувствовать в них людей, рассказывая различные любовные истории (Генрих II и Диана Пуатье, Людовик XIV и герцогиня Лавальер).

Идеалом монарха для Карамзина в это время оказывается Петр I, государь, "которому нигде не было подобных". В Петре Карамзин видит поборника просвещения, борца за цивилизацию, подчеркивая при этом простоту, демократичность, трудолюбие, скромность. Все это характерно для восприятия фигуры Петра в XVIII веке, но Карамзин придает Петру качество, которое считает необходимым во всяком монархе, - чувствительное и нежное сердце. Поэтому с таким восторгом отзывается автор о сентиментальной драме Бульи "Петр Великий", которую ему довелось увидеть в итальянском театре и в которой царь выступает в качестве доброго монарха и верного возлюбленного, для которого обладание сердцем возлюбленной важнее всех государственных дел.

Исследователи творчества Карамзина отмечали отсутствие индивидуализации героев в "Письмах русского путешественника" и объясняли этот прием характерным для Карамзина-сентименталиста представлением о том, что все люди равно могут чувствовать и говорить, независимо от занимаемого ими в обществе места.

40. Карамзин – историк

Интерес к истории возник у Карамзина с середины 1790-х годов. Он написал повесть на историческую тему - «Марфа-посадница, или Покорение Новагорода» (опубликовано в 1803). В этом же году указом Александра I он был назначен на должность историографа, и до конца своей жизни занимался написанием «Истории государства Российского», практически прекратив деятельность журналиста и писателя.

«История государства российского» Карамзина не была первым описанием истории России, до него были труды В. Н. Татищева и М. М. Щербатова. Но именно Карамзин открыл историю России для широкой образованной публики. По словам А. С. Пушкина «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка - Колумбом». Это произведение вызвало также и волну подражаний и противопоставлений (например, «История русского народа» Н. А. Полевого)

В своём труде Карамзин выступал больше как писатель, чем историк - описывая исторические факты, он заботился о красоте языка, менее всего стараясь делать какие-либо выводы из описываемых им событий. Тем не менее высокую научную ценность представляют его комментарии, которые содержат множество выписок из рукописей, большей частью впервые опубликованных Карамзиным. Некоторые из этих рукописей теперь уже не существуют.


В его «Истории» изящность, простота

Доказывают нам, без всякого пристрастья,

Необходимость самовластья

И прелести кнута .


Карамзин выступал с инициативой организации мемориалов и установления памятников выдающимся деятелям отечественной истории, в частности, К. М. Минину и Д. М. Пожарскому на Красной площади (1818).

Н. М. Карамзин открыл «Хождение за три моря» Афанасия Никитина в рукописи XVI века и опубликовал его в 1821 году. Он писал :

«Доселе географы не знали, что честь одного из древнейших, описанных европейских путешествий в Индию принадлежит России Иоаннова века … Оно (путешествие) доказывает, что Россия в XV веке имела своих Тавернье и Шарденей (en:Jean Chardin), менее просвещённых, но равно смелых и предприимчивых; что индийцы слышали об ней прежде нежели о Португалии, Голландии, Англии. В то время как Васко да Гама единственно мыслил о возможности найти путь от Африки к Индостану, наш тверитянин уже купечествовал на берегу Малабара …»

В 1803 году Н.М. Карамзин - на тот момент один из первых литераторов - решительно оставляет прозу, поэзию, журналистику и записывается в историки. Н.Я. Эйдельман писал по этому поводу: "Бывало, что по своей воле отрекались от престола монархи - принимались сажать капусту, запирались в монастырь. Однако мы не можем припомнить другого примера, чтобы знаменитый художник на высоте славы, силы и успеха подвергал себя добровольному заточению - пусть даже в храме науки, монастыре истории… Карамзин меняет, ломает биографию именно в том возрасте, в каком позже погибает Пушкин…"

Карамзин-историк, по мнению Н.Я. Эйдельмана, начинался в Париже 1790 года, поместив в "Письмах русского путешественника" важнейшее пророчество, обращенное как бы к другим: "Больно, но должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей Российской истории, т. е. писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон - вот образцы! Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю, нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить, и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев… У нас был свой Карл Великий - Владимир; свой Людовик XI - царь Иоанн; свой Кромвель - Годунов; и еще такой государь, которому нигде не было подобных - Петр Великий".

Уже в "Бедной Лизе", описывая руины Симонова монастыря, автор вспоминает те времена, "когда свирепые татары и литовцы огнем и мечом опустошали окрестности российской столицы и когда несчастная Москва, как беззащитная вдовица, от одного Бога ждала помощи в лютых своих бедствиях". Большой успех выпал на долю самого крупного последнего произведения Карамзина - повести "Марфа-посадница, или Покорение Новагорода" (1802), в котором, непосредственно обращаясь к русской истории, писатель создал сильный характер русской женщины, не желавшей покориться деспотизму московского царя Ивана III, уничтожившего вольность Новгорода. Карамзин считал уничтожение новгородской республики исторически неизбежным, но в то же время женщина, готовая умереть за свободу, вызывает у писателя восхищение.

31 октября 1803 года Александр I своим указом назначил Карамзина историографом с жалованием в год по 2000 рублей ассигнациями. Карамзин шел открывать русскую историю. В XVIII в., когда создается новая государственность, у многих современников возникает настойчивое желание написать историю: в петровское время появляется "История России" В.Н. Татищева, в екатерининское - ее собственные "Записки касательно российской истории".

Восемь томов "Истории Государства Российского", охватывающие период с древнейшей истории славян по начальный период правления Ивана IV, вышли в 1818 г. Именно тогда же появляются в печати романы В. Скотта, и в этом совпадении исследователи видят определенную закономерность. Эти сочинения отвечали требованиям времени - отсюда их огромное влияние на современную им литературу и науку.

Как позже писал Пушкин, "появление сей книги наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экземпляров разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) - пример единственный в нашей земле".

"Историю" критиковали, специалисты разбирали труд Карамзина в публичных лекциях и письмах, предназначенных для многих. Но основная проблема, по верному замечанию Н.Я. Эйдельмана, заключалась в том, что ученые судили художника и никто не исследовал замысел Карамзина по законам, им самим провозглашенным: "сравнения с другими историками были справедливы, но разбор именно этого историка был явно недостаточен". Была и критика политическая, со стороны "молодых якобинцев", будущих декабристов.

9 том посвящен тирании Иоанна Грозного и увидел свет в 1821 г. Здесь в повествование врываются субъективные моменты отношения Карамзина к эпохе Грозного; историк заострил внимание на моральном падении царя, преступления которого становятся предметом детального описания и рассмотрения. Карамзин хочет понять психологию человека, воздействие окружения, событий на характер самодержца. Метания Ивана IV от молитвы к преступлению, от раскаяния к оргии, от бунта к успокоению и юродству вырисовываются с необыкновенной яркостью под пером художника-беллетриста. Личность Грозного для Карамзина - отрицательный образец, как не следует царствовать, урок всем царям и полезное подспорье просвещенным. "Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его история всегда полезна для государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели".

10 и 11 тома рассказывали о Федоре Иоанновиче и Борисе Годунове. Тема Бориса, самозванцев была созвучна напряженному неустройству, ожиданию 1820-х гг. Николай Языков летом 1823 г. пишет, что с нетерпением ждет карамзинских страниц о самозванце - ибо та эпоха "может дать хорошие матерьялы для романиста исторического". Приближается к истории в это время и Пушкин.

10-й и 11-й тома увидели свет в 1824 году, а смерть Карамзина в 1826 г. оборвала работу над 12-м томом, в центре внимания которого была борьба русского народа под руководством Минина и Пожарского за освобождение государства от польской интервенции. Этот том был издан в начале 1829 года, спустя почти 3 года после смерти историографа.

Карамзин-историк предлагал одновременно два способа познавать прошлое; один - научный, объективный: новые факты, понятия, закономерности; другой - художественный, субъективный. Именно поэтому прав Пушкин с его знаменитой фразой: "Карамзин есть наш первый историк и последний летописец". Пушкинское "последний летописец" означало, что больше летописцев не будет; век другой, взгляд иной: история идет своим путем, художественная литература - своим, изредка пересекаясь, но в общем обособляясь. Лермонтов, Толстой, Булгаков увлечены прошлым, но сочиняют поэмы, повести, романы; Ключевский, Тарле обладают художественным даром, но все-таки прежде всего ученые, избегающие такого совмещения науки и летописи, какое было в "Истории Государства Российского".

44. Шутотрагедия «Подщипа»: литературная пародия и политический памфлет

Всем ходом эволюции творчества Крылова 1780-1790-х гг., систематической дискредитацией высоких идеологических жанров панегирика и торжественной оды была подготовлена его драматическая шутка “Подщипа”, жанр которой Крылов обозначил как “шутотрагедия” и которая по времени своего создания (1800 г.) символически замыкает русскую драматургию и литературу XVIII в. По справедливому замечанию П. Н. Беркова, “Крылов нашел изумительно удачную форму - сочетание принципов народного театра, народных игрищ с формой классической трагедии” . Таким образом, фарсовый комизм народного игрища, традиционно непочтительного по отношению к властям предержащим, оказался способом дискредитации политической проблематики и доктрины идеального монарха, неразрывно ассоциативной в национальном эстетическом сознании жанровой форме трагедии.
Крылов задумал и написал свою пьесу в тот период жизни, когда он практически покинул столичную литературную арену и жил в имении опального князя С. Ф. Голицына в качестве учителя его детей. Таким образом, пьеса была “событием не столько литературным, сколько житейским” . И это низведение словесности в быт предопределило поэтику шутотрагедии.
Прежде всего, густой бытовой колорит заметен в пародийном плане шутотрагедии. Крылов тщательно соблюдает каноническую форму трагедии классицизма - александрийский стих, но в качестве фарсового приема речевого комизма пользуется типично комедийным приемом: имитацией дефекта речи (ср. макаронический язык галломанов в комедиях Сумарокова и Фонвизина) и иностранного акцента (ср. фонвизинского Вральмана в “Недоросле”) в речевых характеристиках князя Слюняя и немца Трумфа.
Конфликт шутотрагедии представляет собой пародийное переосмысление конфликта трагедии Сумарокова “Хорев”. В числе персонажей обеих произведений присутствуют сверженный монарх и его победитель (Завлох и Кий в “Хореве”, царь Вакула и Трумф в “Подщипе”), но только Завлох всячески препятствует взаимной любви своей дочери Оснельды к Хореву, наследнику Кия, а царь Вакула изо всех сил пытается принудить свою дочь Подщипу к браку с Трумфом, чтобы спасти собственную жизнь и жизнь Слюняя. Если Оснельда готова расстаться со своей жизнью и любовью ради жизни и чести Хорева, то Подщипа готова пожертвовать жизнью Слюняя ради своей к нему любви:
Слюняй
Ну, вот тебе юбовь! (Громко). Пьеесная. Увы!


За вейность эдаку мне быть без гоёвы:
Застьеит он меня, отказ его твой взбесит.
Подщипа.
Пусть он тебя убьет, застрелит иль повесит,
Но нежности к тебе не пременит моей.
Слюняй (особо).


Стобы ты тьеснюя и с незностью своей! (II,280).
Как справедливо заметили исследователи театра Крылова, “техника трагического и техника фарсового конфликта в основе своей схожи - обе состоят в максимальном обострении и реализации в действии внутренних драматических противоречий. Но трагический конфликт необходимо связан с победой духа над плотью, а фарсовый - с победой плоти над духом. В шутотрагедии оба плана совмещены: чем выше парит дух, тем комичнее предает его плоть” . Отсюда - типично бытовой, сатирический и фарсовый мотив еды, который сопровождает все действие шутотрагедии последовательными аналогиями духовных терзаний и страстей с процессами поглощения пищи и пищеварения:


Чернавка.
<...> Склонитесь, наконец, меня, княжна, послушать:
Извольте вы хотя телячью ножку скушать.
Подщипа
Чернавка милая! петиту нет совсем;
Ну, что за прибыль есть, коль я без вкусу ем?
Сегодня поутру, и то совсем без смаку,
Насилу съесть могла с сигом я кулебяку.
Ах! в горести моей до пищи ль мне теперь!
Ломает грусть меня, как агнца лютый зверь (II;248).
Слюняй
<...> Я так юбью тебя... ну пусце еденцу (II;248


).
Бедствия, причиненные царству Вакулы нашествием Трумфа, Чернавка описывает так: “Ах! сколько видела тогда я с нами бед! // У нас из-под носу сожрал он наш обед” (II;248); Совет приближенных царя Вакулы, решая вопрос о том, как противостоять войскам Трумфа, “Штоф роспил вейновой, разъел салакуш банку // Да присудил, о царь, о всем цыганку” (II;265); наконец, и избавление царства Вакулы от нашествия Трумфа тоже носит нелепо-шутейный физиологический характер: цыганка подсыпала солдатам Трумфа “пурганцу во щи”, войско занемогло животами и сложило оружие.
Этот пародийный фарсовый комизм столкновения высокой жизни духа идеологизированного трагедийного мирообраза с низменными плотскими мотивами обретает свой формально-содержательный аналог в бурлескном стиле шутотрагедии. В чеканную, каноническую форму афористического александрийского стиха Крылов заключает самые грубые просторечные выражения, чередуя их через стих, то есть рифмуя стих низкого стиля со стихом высокого, или даже разрывая один стих по цезуре на полустишия высокого и низкого слога:
Подщипа.


Как вспомнить я могу без слез его все ласки.
Щипки, пинки, рывки и самые потаски! <...>
Друг без друга, увы! мы в жмурки не играли
И вместе огурцы по огородам крали.
А ныне, ах! за весь его любовный жар
Готовится ему несносный столь удар! (II;249).
<...>О царский сан! ты мне противней горькой редьки


!
Почто, увы! не дочь конюшего я Федьки! (II;251).
Это тотальное бытовое снижение идеологического мирообраза совершенно дискредитирует жанровые константы русской классицистической трагедии, которая как бы застыла в своей жанровой форме со времен Сумарокова и к концу века превратилась в такой же литературный штамп, как традиционная торжественная ода под пером эпигонов Ломоносова. И пародия Крылова по отношению к жанру трагедии приобрела расширительный смысл: так же, как восточная повесть “Каиб” является универсальным сатирическим обзором стершихся, обветшавших, утративших реальную содержательность литературных условностей, шутотрагедия “Трумф” является “насмешкой не над высоким жанром, но над литературой как таковой” . Разумеется, под словом “литература” здесь нужно понимать не русскую изящную словесность вообще, но только ту ее линию, которая к концу XVIII в. утратила свои опоры в идеальной реальности: панегирик, торжественная ода и трагедия - это практически весь высокий иерархический ряд русской литературы XVIII в., объединенный идеологическим пафосом этих жанров в их неразрывной ассоциативности идее просвещенного монарха и идеальной государственности.
Трудно сказать, была ли у Крылова изначальная установка на создание политической памфлетной сатиры, когда он приступал к работе над “Подщипой”, хотя все исследователи, когда-либо обращавшиеся к шутотрагедии Крылова, говорят о том, что образ немчина Трумфа является политической карикатурой на Павла I, фанатически поклонявшегося прусским военным порядкам и императору Фридриху Вильгельму Прусскому. В любом случае, даже если у Крылова не было намерения написать политический памфлет, шутотрагедия “Подщипа” стала им хотя бы по той причине, что Крылов пародически воспользовался устойчивыми признаками жанра трагедии, политического в самой своей основе И высший уровень пародии - смысловой - наносит литературной условности традиционной трагедии окончательный сатирический удар.
Независимо от того каким изображался властитель в трагедиях Сумарокова и драматургов его школы - идеальным монархом или тираном, сам жанр трагедии имел характер “панегирика индивидуальной добродетели”; движущей силой трагедии был “не пафос отрицания, ниспровержения, а пафос утверждения, положительные идеалы” . В этом жанровом контексте и образ злодея-тирана был не более чем способом доказательства теоремы возможности идеального монарха от противного. К концу века идеальная реальность русской философской картины мира потерпела непоправимый ущерб. Великая французская революция принесла с собой крах просветительских иллюзий и ужасное доказательство обыкновенной человеческой смертности монарха казнью Людовика XVI в 1793 г. Авторитету русской самодержавной государственности был нанесен непоправимый удар сатирической публицистикой - бунтом слова накануне Пугачевского бунта, трехлетней гражданской войной, книгой Радищева, который был объявлен Екатериной бунтовщиком страшнее Пугачева, наконец, репрессиями последних лет царствования Екатерины II и несостоявшимися надеждами дворянства на “просвещенного”, воспитанного Н. И. Паниным не без участия Фонвизина императора Павла I.
В результате в шутотрагедии Крылова “Подщипа” образ самодержца удваивается: он предстает в двух как бы традиционных фигурах: узурпатора (немец Трумф) и царя, несправедливо лишенного престола (царь Вакула). Один из них - Трумф, олицетворение военного режима Павла I - властитель послепетровской, якобы просвещенной формации, способен только “палькой на дворца сконяит феселиться” (II;253) и “фелеть на фсех стреляй из пушка” (II;254). Другой - представитель допетровской, якобы исконной национальной генерации властителей, патриархальный царь Вакула - способен только сокрушаться по поводу своего плачевного положения: “Ведь, слышь, сказать - так стыд, а утаить - так грех; // Я царь, и вы, вся знать, - мы курам стали в смех” (II;260). И если в классицистической трагедии деспоту, злодею или тирану-узурпатору противопоставлен или образ идеального монарха, или хотя бы понятие идеальной власти, мыслимое как реально существующее, то в “Подщипе”, равным этическим достоинством (недостойностью) двух вариаций на тему самодержавной власти, дискредитирован принцип самодержавия как таковой В своей последовательной ревизии высоких жанров, связанных с проблематикой власти, Крылов доходит до логического предела литературной пародии и литературной сатиры с уровня отрицания отдельного конкретного проявления порока, не отвергающего идею, он переходит к отрицанию идеи через се конкретные воплощения в отдельных порочных персонажах.
В этом смысле универсальный отрицатель Крылов в том периоде своего творчества, который ограничен хронологическими рамками XVIII в, поистине может быть назван замыкающей фигурой русской литературы XVIII в. Именно в его сатире - от сатирической публицистики и ложного панегирика до восточной повести и шутотрагедии “Подщипа” русское Просвещение XVIII в. смеясь рассталось со своим прошлым: представлениями о возможности практического осуществления идеала просвещенного монарха в материальном бытии русской государственности. Тот идеологический комплекс, который представал великим в высоких жанрах начала века - панегирике, торжественной оде, трагедии - в крыловских пародиях предстал смешным, и на этом замкнулся полный цикл его развития, возможный в рамках одной историко-литературной эпохи.
Позицию замыкающей русский историко-литературный процесс XVIII в. фигуры с Крыловым делит его старший современник А. Н. Радищев: с одной стороны, его творчество является кульминационным воплощением самого типа эстетического мышления XVIII в., а с другой - обращено в ближайшую литературную перспективу своими сентименталистскими основами, воплотившимися более на идеологическом и жанровом уровнях, нежели на уровне поэтики.


Черты сентиментализма в литературе 18 века на примере произведений

Н. М. Карамзина.

Сентиментализм – это художественное течение второй половины 18 века. Особую популярность термин получил под воздействием романа английского писателя Л. Стерна «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» (1768, первый русский перевод – 1793).

В западноевропейской литературе сентиментализм развивается в рамках Просвещения как своеобразная реакция на его ранний (рационалистический) этап.

Культ разума, утверждавшийся просветителями, уже в середине века начал обнаруживать свою односторонность.

Жанр романа в письмах открывал возможности для изображения душевного состояния героя или героини. Ещё одно открытие сентиментализма – обращение к переживаниям именно простого, незнатного и небогатого человека. Писатели эпохи сентиментализма делают новый шаг в поисках демократического героя.

В крепостнической России имела важное значение позиция таких писателей сентименталистов, как П. Ю. Львов и Н. М. Карамзин, выражавших сочувствие к простым людям.

Для сентиментализма показательно стремление представить человеческую личность изнутри, в стремлениях, мыслях, чувствах, настроениях. Для этого направления характерны поиски своеобразного в каждом человеке, делающего его не похожим на других людей, изображение любимого «конька», ведущей страсти. Сентименталисты в значительной мере преодолели рационалистическую прямолинейность в обрисовке человеческого характера, показательную для раннего Просвещения. Они не склонны резко противопоставлять положительных и отрицательных героев, изображая характер человека богаче, противоречивее. Они первыми вносят элементы диалектики. Например, Эраст в «Бедной Лизе» Н. М. Карамзина отнюдь не представлен злодеем, а скорее слабым, безвольным человеком, который погубил Лизу, но и сам не нашёл счастья.

У сентименталистов главным критерием является не испорченное цивилизацией чувство. Основная идея сентиментализма – мирная, идиллическая жизнь человека на лоне природы. Резко противопоставляется деревня (средоточие естественной жизни, нравственной чистоты) городу (символу зла, неестественной жизни, суеты). Появляются новые герои – «поселяне» и «поселянки» (пастухи и пастушки). Особое внимание уделяется пейзажу. Пейзаж идиллический, сентиментальный: речка, журчащие ручейки, лужок – созвучен личному переживанию. Автор сочувствует героям, его задача – заставить сопереживать, вызвать сострадание, слёзы умиления у читателя.

Серьёзную проверку сентиментальный идеал прошёл во время Французской революции (1789 – 1794 г. г.), когда ученики сентиментальных воспитателей получили власть и стали преследовать тех, кто, по их мнению, не был достаточно чувствителен. Таков был фактический глава революционного правительства Максимильен Робеспьер по прозвищу Неподкупный – непосредственный ученик Руссо. Он действительно всем сердцем сочувствовал всем сердцем страданиям народа, действительно был абсолютно неподкупен, действительно в политических действиях всегда следовал правилам морали и стремился к тому, чтобы строгое соблюдение их стало политическим правилом для всех. Но он добивался этого, проливая потоки крови. Чувствительный политик превратился в жесточайшего диктатора – «сентиментального тигра», по выражению Пушкина, - а вскоре и сам погиб на эшафоте. Таким образом, сентиментальная утопия, как и всякая утопия, оказалась несостоятельной.

В России основателем сентиментализма по праву считают Николая Михайловича Карамзина. Однако значение Карамзина в русской литературе столь велико, что никак не ограничивается связью с тем или иным направлением. Более того, во многих своих произведениях Карамзин переходит к критике сентиментализма изнутри, показывая противоречивость идеала чувствительности, опережая, таким образом, большинство своих читателей и почитателей.

Шумная, несколько скандальная известность Карамзина началась в 1791 году. Тогда в основанном им «Московском журнале» стали печататься «Письма русского путешественника» - записки (в форме писем к друзьям) о путешествии, которое Карамзин действительно совершил в 1789 – 1790 годах, посетив Германию, Швейцарию, Англию и, главное, революционную Францию. В Германии и Швейцарии Карамзин познакомился со многими знаменитыми деятелями культуры, в том числе с великими философами Кантом и Гердером. Во Франции интересовался в первую очередь политикой, слушал знаменитых революционных ораторов (среди них и малоизвестного тогда Робеспьера), многих из них он знал лично.

«Письма русского путешественника» - и публицистическая, и художественная книга. Карамзин был в равной мере и художником, и общественным деятелем. Рассказчика – «путешественника» - нельзя полностью отождествлять с автором; какие-то из описанных в книге событий случились с Карамзиным в действительности, другие выдуманы или рассказаны не так, как было на самом деле. «Путешественник» изображён наивным, чувствительным молодым человеком, который ездит по Европе без определённой цели. Из чистого любопытства он заводит знакомства со знаменитостями, посещает революционное Национальное собрание в Париже, любуется красотами природы, историческими памятниками. Следуя общей европейской моде, он посещает места, описанные в произведениях Руссо и Стерна, простодушно жалея, что литературных героев не было на самом деле. Притом рассказчик не забывает описывать разговоры со случайными попутчиками, самые незначительные дорожные происшествия. Всё вокруг ему важно постольку, поскольку даёт пищу для сердца и воображения. Лучшая похвала человеку в его устах – добрый. Даже Вольтера, величайшего скептика и насмешника 18 века, Карамзин хвалит именно за доброту, за проповедь гуманности, за то, что он построил церковь и заботился о крестьянах.

Тон повествования в «Письмах» как будто нарочито несерьёзен. Многое в языке автора взято из жаргона светских модников. Порой чувства выражаются с некоторым нажимом: «Качание лодки приводило кровь мою в такое приятное волнение; солнце так великолепно сияло на нас сквозь зелёные решётки ветвистых дерев, уединённые хижины так гордо возвышались среди виноградных садиков, которые составляют богатство мирных семейств, живущих в простоте натуры, - ах, друзья мои! Для чего не было вас со мною?» И сразу после этого описываются бытовые мелочи: «Вышли мы на берег, заплатив лодочнику новый французский талер, или два рубли… Выпив в трактире чашек пять кофе, я чувствую в себе такую бодрость, что готов пуститься пешком на десять миль».

Читатели не сразу разглядели в «чувствительном путешественнике» умного, скорее холодного, чем восторженного наблюдателя. Он может задать дельный вопрос самому Канту; судит о своих знаменитых собеседниках как равный. Наконец, наблюдая весёлую парижскую жизнь 1790 года (это было время затишья революции), он ясно осознаёт, что присутствует при великих событиях, полностью меняющих ход мировой истории. Карамзин был в Париже ещё при монархии; часть «Писем», посвящённая Франции, печаталась, когда революция уже завершилась.

События европейской истории, мнения тех или иных философов или политиков Карамзин осмыслял критически. Но самый склад европейской жизни он предпочитал не критиковать, а, в известной мере, прививать русскому читателю. В Европе времён карамзинского путешествия завершалась сентиментальная эпоха, а в России её ценности как раз становились актуальны.

Рассмотрим более детально, какие же черты сентиментализма проявляются в книге Н. М. Карамзина «Письма русского путешественника». Жанр письма позволял автору наиболее полно и ярко передать свои впечатления от увиденного в Европе, раскрыть чувства, мысли, настроения. Большую живость и чувствительность слогу писателя придаёт тот приём, с помощью которого он обращается к своим друзьям. Письма имеют точную датировку, указано место создания письма. Сначала в небольшом предисловии рассказчик отмечает, что оставляет в своих записках всё как есть, не пытаясь избавиться от «пестроты, неровности слога», так как это следствие различных предметов, которые «действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника».

Первая дата отмечена так: «Тверь, 18 мая 1789». Рассказчик полностью соблюдает форму сентиментального письма, изображая выезд как событие, которое вызывает в нём противоречивые чувства. С одной стороны, ему очень жаль расставаться с друзьями, и чтобы передать свои чувства, он использует традиционные для сентиментализма художественные средства. Это обращения, восклицательные и вопросительные предложения, лексические повторы: «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце моё привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!

О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь?»

С другой стороны, он стремится получить от путешествия новые впечатления: «беспокойство человеческого сердца» «влечёт от предмета к предмету», воображение «заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего». Автор активно использует лексику, которая усиливает чувствительность: «размягчён, растроган», «слёзы заразительны», «сердце так много чувствовало».

Большой интерес для читателей представляет в «Письмах» описание достопримечательностей городов и встреч со знаменитостями. Вот как он описывает Кенигсберг, «столицу Пруссии», отмечая, что в городе 4000 домов и 40000 жителей – «как мало по величине города!»

Рассказчик посещает «глубокомысленного, тонкого метафизика» Канта, «маленького, худенького старичка, отменно белого и нежного». С полчаса говорили о разных вещах: «о путешествиях, о Китае, об открытии новых земель». Рассказчик был поражён историческим и географическим знаниям Канта, но больше всего ему запомнился разговор о природе и нравственности человека, и он цитирует по памяти слова немецкого философа: «…Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться… Помышляя о тех услаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствия, но, представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе: назовёт его совестию, чувством добра и зла – но они есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно». Говоря «русскому дворянину, любящему великих мужей и желающему изъявить свое почтение Канту», о своей вере в будущую жизнь, немецкий философ подчёркивает, что вера в жизнь будущую предполагает уже «Бытие Всевечного Творческого разума».

Рассказчик отмечает, что эта метафизическая беседа продолжалась около трёх часов и описывает манеру речи Канта и его домик: «Кант говорит скоро, весьма тихо и невразумительно; и потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нерв слуха. Домик у него маленький, и внутри приборов много. Всё просто, кроме… его метафизики».

Описывая кенигсбергскую кафедральную церковь, достопримечательность города, рассказчик пишет: «Здешняя кафедральная церковь огромна. С великим примечанием рассматривал я там древнее оружие, латы и шишак благочестивейшего из маркграфов бранденбургских и храбрейшего из рыцарей своего времени. «Где вы, - думал я, - где вы, мрачные веки, веки варварства и героизма? Бледные тени ваши ужасают робкое просвещение наших дней. Одни сыны вдохновения дерзают вызывать их из бездны минувшего – подобно Улиссу, зовущему тени друзей из мрачных жилищ смерти, - чтобы в унылых песнях своих сохранять память чудесного изменения народов». – Я мечтал около часа, прислонясь к столбу. – На стене изображена макграфова беременная супруга, которая, забыв своё состояние, бросается на колени и с сердечным усердием молит небо о сохранении жизни героя, идущего побеждать врагов. Жаль, что здесь искусство не соответствует трогательности предмета! – Там же видно множество разноцветных знамён, трофеев макграфовых».

В процитированном отрывке отчётливо видно, что Карамзин прекрасно соблюдает форму сентиментальных традиций: герой обязательно пребывает в «мечтах», глубокой задумчивости при воспоминании о прошлом; используются риторические обращения и вопросы, лексические повторы («Где вы, где вы, мрачные веки, веки варварства и героизма?») Обязательно используется развёрнутое сравнение, взятое из произведений античности; употребляется перифраз «сыны вдохновения» (поэты), которые сравниваются с Улиссом (Одиссеем), оказавшимся в подземном царстве мрачного Аида, чтобы вызвать тени друзей. Здесь и сетования на то, что в увиденном произведении искусства не хватает «трогательности», так как сентименталисты ставили задачу добиться от читателей непременно слёз скорби или умиления, что должно было привести к «катарсису» - нравственному очищению.

Знакомит рассказчик своих читателей и с местными преданиями. Наёмный лакей- француз утверждал, что из кафедральной церкви есть подземный ход за город, в старую церковь, до которой будет около двух миль, и показывал маленькую дверь с лестницей, которая ведёт под землю.

Рассказчик стремится описать быт горожан: «Здесь есть изрядные сады, где можно с удовольствием прогуляться. В больших городах весьма нужны народные гульбища. Ремесленник, художник, учёный отдыхает на чистом воздухе по окончании своей работы, не имея нужды идти за город. К тому же испарения садов освежают и чистят воздух, который в больших городах всегда бывает наполнен гнилыми частицами. Ярманка начинается. Все наряжаются в лучшее своё платье, и толпа за толпою встречается на улицах. Гостей принимают на крыльце, где подают чай и кофе».

Дневниковая запись заканчивается обращением к друзьям к непременным изъявлением своих чувств: «Я вас люблю так же, друзья мои, как и прежде; но разлука не так уже для меня горестна. Начинаю наслаждаться путешествием. Иногда, думая о вас, вздохну; но лёгкий ветерок струит воду, не возмущая светлости её. Таково сердце человеческое; в сию минуту благодарю судьбу за то, что оно таково. – Будьте только благополучны, друзья мои, и никогда обо мне не беспокойтесь! В Берлине надеюсь получить от вас письмо».

Здесь, продолжая сентиментальную традицию, Карамзин стремится вывести общечеловеческие законы чувствительности («Таково, сердце человеческое»).

Проезжая Фрауенберг. Рассказчик досадует, что не может видеть тех комнат, в которых жил Коперник, «славный математик и астроном, где он определил движение земли вокруг её оси и солнца». «Сей астроном был счастливее Галилея: суеверие… не заставило его клятвенно отрицаться от учения истины».

Рассказывая о посещении театра в Берлине, рассказчик не скупится на слова, передающие его чувства. Он смотрел драму Коцебу «Ненависть к людям и раскаяние» и «плакал как ребёнок, не думая осуждать сочинителя». Недостаток пьесы Коцебу он видит в том, что тот «в одно время заставляет зрителей и плакать и смеяться!» Путешественник видит в этом отсутствие вкуса, очевидно, желая только плакать. «Вышедши из театра, обтёр я последнюю сладкую слезу. Поверите ли, друзья мои, что нынешний вечер причисляю я к счастливейшим вечерам моей жизни? И пусть теперь доказывают мне, что изящные искусства не имеют влияния на счастие наше!» Здесь обратим внимание на то, что наряду с традиционной для сентименталистов мыслью о благотворном влиянии искусства на воспитание чувствительности, автор использует не только обращения, риторические вопросы и восклицания, но и многочисленные инверсии, усиливающие эмоциональность речи.

В «Письмах» есть много описаний природы, которые созданы в сентиментальных традициях. Рассмотрим некоторые из них. Вот пейзаж по дороге в Берлин: «Луна взошла над нами; ясный свет её разливался по зелени листьев; тихий и чистый воздух упитан был благовонными испарениями лип. И я мог жаловаться в сии минуты – тогда, как мать природа дышала ароматами вокруг меня? Эта ночь оставила во мне какие-то романические, приятные впечатления». Герой вступает во взаимодействие с природой, она изменяет его настроение, вызывает приятные чувства, слог при описании природы возвышенный, используется книжная и высокая лексика: «упитан», «благовонными», «ароматами», «мать природа», «романические».

Вот ещё один сентиментальный пейзаж: «Длинная аллея вывела меня на обширный зелёный луг. Тут на левой стороне представилась мне Эльба и цепь высоких холмов, покрытых леском, из-за которого выставляются кровли рассеянных домиков и шпицы башен. На правой стороне поля, обогащённые плодами; везде вокруг меня расстилались зелёные ковры, усеянные цветами. Вечернее солнце кроткими лучами своими освещало сию прекрасную картину. Я смотрел и наслаждался; смотрел, радовался и - даже плакал, что обыкновенно бывает, когда сердцу моему очень весело! – Вынул бумагу, карандаш; написал: «Любезная природа!» - и более ни слова!! Но едва ли когда-нибудь чувствовал так живо, что мы созданы наслаждаться и быть счастливыми; и едва ли когда-нибудь в сердце своём был так добр и так благодарен против моего творца, как в сии минуты. Мне казалось, что слёзы мои льются от живой любви к Самой Любви и что они должны смыть некоторые чёрные пятна в книге жизни моей.

А вы, цветущие берега Эльбы, зелёные леса и холмы! Вы будете благословляемы много и тогда, когда, возвратясь в северное отдалённое отечество моё, в часы уединения буду вспоминать прошедшее!»

Мы видим, что природа возведена в культ, она идиллическая, вызывает в герое слёзы радости и умиления, благодарности Творцу природы и любви, что способствует его нравственному очищению (слёзы должны смыть чёрные пятна в книге жизни), речь метафорична, образна, эмоциональна, лирически взволнованна. Риторические обращения к природе, к цветущим берегам Эльбы, риторические восклицательные и вопросительные предложения, многочисленные инверсии, лексика, с помощью которой выражаются чувства – всё это усиливает эмоциональность речи.

В духе сентиментализма и в жанре сельской идиллии описываются поселяне и поселянки – новые герои этого литературного направления: «Каждый поселянин, идущий по лугу, казался мне благополучным смертным, имеющим с избытком всё то, что потребно человеку. «он здоров трудами, - думал я, - весел и счастлив в час отдохновения, будучи окружён мирным семейством, сидя подле верной своей жены и смотря на играющих детей. Все его желания, все надежды ограничиваются обширностью его полей; цветут поля, цветёт душа его». – Молодая крестьянка с посошком была для меня аркадскою пастушкою. «Она спешит к своему пастуху, - думал я, - который ожидает её под тенью каштанового дерева, там, на правой стороне, близ виноградных садов. Он чувствует электрическое потрясение в сердце, встаёт и видит любезную, которая издали грозит ему посошком своим. Как же бежит он навстречу к ней! Пастушка улыбается; идёт скорее, скорее – и бросается в отверстые объятия милого своего пастуха». – Потом видел я их (разумеется, мысленно) сидящих друг подле друга в сени каштанового дерева. Они целовались, как нежные горлицы».

Кроме описаний природы, в «Письмах» есть много описаний достопримечательностей. Например, рассказчик посещает Дрезденскую картинную галерею и подробно описывает картины, сообщает сведения о жизни художников: Рафаэля. Микель Анджело.

Проезжая Веймар, наш герой не мог не посетить знаменитого немецкого философа Гердера. Духовная тематика занимает очень важное место в книге Карамзина, и чаще всего она раскрывается в беседах со знаменитостями. Начитанный путешественник цитирует большие отрывки из философских сочинений Гердера, например, то место, где учёный размышляет о бессмертии, рассказывая о лилии, растущей в поле, которая «впивает в себя воздух, свет, все стихии – и соединяет их с существом своим, для того чтобы расти, накопить жизненного соку и расцвесть; цветёт и потом исчезает». Но лилия любовь и жизнь свою истощила на то, чтобы сделаться матерью, «оставить по себе образы свои и размножить своё бытие». Гердер в пересказе героя приходит к выводу, что смерти нет в творении.

Гердер встретил путешественника ещё в сенях, обошёлся с ним ласково, говорил о политическом состоянии России, о литературе, о немецких поэтах, о совершенстве древнегреческого языка, и рассказчик сделал вывод, что философ очень любезный человек.

В Цирихе наш путешественник посетил Лафатера, передавая читателям портрет этого учёного и философа: «…он имеет весьма почтенную наружность: прямой и стройный стан, гордую осанку, продолговатое бледное лицо, острые глаза и важную мину. Все его движения живы и скоры; всякое слово говорит он с жаром. В тоне его есть нечто учительское или повелительное, происшедшее, конечно, от навыка говорить проповеди, но смягчаемое видом непритворной искренности и чистосердечия». Описывая одно из посещений Лафатера. Рассказчик знакомит нас с игрой в вопросы и ответы, которой развлекалось общество. Некоторые примеры ему хорошо запомнились. Кто есть истинный благодетель? Тот, кто помогает ближнему в настоящей его нужде. Нужна ли жизнь такого-то человека для совершения такого-то дела? Нужна, если он жив останется; не нужна, если он умрёт.

Путешественника удивляет в Лафатере то, что он часа свободного не имеет, и дверь кабинета его почти никогда не затворяется; когда уйдёт нищий, придёт печальный, требующий утешения, или путешественник, не требующий ничего, но отвлекающий от дела. Лафатер посещает больных и умирающих и объясняет рассказчику, откуда он черпает столько силы и столько терпения: «Человек может делать много, если захочет, и чем более он действует, тем более находит в себе силы и охоты к действию».

Большой интерес представляет описание революционного Парижа: «Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нём, как в своей любезной столице, - златая роскошь, опустив чёрное покрывало на горестное лицо своё, поднялась на воздух и скрылась за облаками; остался один бледный луч её сияния, который едва сверкает на горизонте, подобно умирающей заре вечера. Ужасы революции выгнали из Парижа самых богатейших жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли, а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей и родственников».

Путешественник с сочувствием и симпатией изображает короля и королеву, которых он увидел в придворной церкви: «Спокойствие, кротость и добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое злое намерение не рождалось в душе его. Есть на свете счастливые характеры, которые по природному чувству не могут не любить и не делать добра: таков сей государь! Он может быть злополучен; может погибнуть в шумящей буре – но правосудная история впишет Людовика 16 в число благодетельных царей, и друг человечества прольёт в память его слезу сердечную. – Королева, несмотря на все удары рока, прекрасна и величественна, подобно розе, на которую веют холодные ветры, но которая сохраняет ещё цвет и красоту свою».

Несомненно, Карамзин отрицательно относится к революции во Франции, он изображает её как бедствие. Оказавшись в Париже в апреле 1790 года, вот что он пишет: «Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши, или освистывают, как в театре! Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят всё отнять, другие хотят спасти что-нибудь».

Характерная сценка для Франции того времени, которую приводит рассказчик. В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого, хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал: «Да здравствует нация!», совершенно не зная, что такое нация. Этот «анекдот» позволяет, по мнению путешественника судить о народном невежестве.

Подведём итоги нашей работы.

Итак, мы убедились, что «Письма русского путешественника Карамзина» по форме, по жанру совершенно вписываются в традиции сентименталистов, но по содержанию отличаются, например, от «Сентиментального путешествия» Стерна. Во-первых, у Стерна преобладает субъективное начало. Книге Карамзина в большей степени свойственно субъективное начало, но оно не поглощает весь материал книги, потому что в ней мы находим огромное количество сведений о культуре, быте, искусстве, людях Запада. Информационная задача у Карамзина выдвинута на первый план, автор действительно посетил Европу и те места, о которых он пишет, изучал западные страны по справочникам, по различным книгам, чтобы потом увидеть всё самому воочию. Он приехал в эти страны уже «европейцем» и очень хотел познакомить с Западом русского читателя. Вернувшись из длительного путешествия, Карамзин принялся за работу, чтобы создать своё произведение по свежим следам, опираясь на свои знания и впечатления, и ему это удалось: возникла грандиозная книга, своеобразная «энциклопедия» Запада для русского читателя. Что же касается Стерна, то он своё произведение мог создать дома на диване, никуда не выезжая. У Карамзина мы знакомимся с подлинными наблюдениями, он использует много книжного материала, его «Письмам» характерна фактическая точность. Таким образом, «Письма русского путешественника» - это не только «сентиментальное» путешествие, но и эта книга играет важную образовательную и воспитательную роль.

Несмотря на то, что у Карамзина был общий с его западноевропейскими учителями взгляд на человека как на личность, которая осуществляет себя в богатстве чувств, в духовной жизни, в отстаивании одинокого счастья, по своему содержанию его произведения отличались от произведений европейских коллег. Причины различия заключаются в национальных условиях жизни, во времени становления сентиментализма. Западноевропейский сентиментализм переживал свой расцвет в период духовного и политического подъёма, когда революция ещё не обнажила свой «звериный оскал». Русский сентиментализм складывался позднее, в годы роковой проверки теории просветителей практикой французской революции, в эпоху начавшейся драмы передовых людей, в период обнаружившейся катастрофичности бытия человека нового времени. Революция убеждала, что обещанное просветителями «царство разума», справедливости, равноправия и свободы не наступило. Всё это и определило национально-неповторимый облик сентиментализма Карамзина. Субъективизм и пессимизм Карамзина обусловлен драмой идей века. Писатель ставил перед собой не камерные, а общечеловеческие задачи.

Обновлено: 2018-07-04

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Полезный материал по теме

В предисловии ко второму изданию писем в 1793 г. автор обращает внимание читателей, что не решился внести изменения в манеру повествования - живых, искренних впечатлений неопытного молодого сердца, лишённых осторожности и разборчивости искушённого придворного или многоопытного профессора. Он начал своё путешествие в мае 1789 г.

В первом письме, отправленном из Твери, молодой человек рассказывает о том, что осуществлённая мечта о путешествии вызвала в его душе боль расставания со всем и всеми, что было дорого его сердцу, а вид удаляющейся Москвы заставлял его плакать.

Трудности, ожидающие путешествующих в дороге, отвлекли героя от грустных переживаний. Уже в Петербурге выяснилось, что паспорт, полученный в Москве, не даёт права на морское путешествие, и герою пришлось менять свой маршрут и испытывать неудобства от бесконечных поломок кибиток, фур и возков.

Нарва, Паланга, Рига - дорожные впечатления заставили Путешественника назвать себя в письме из Мемеля «рыцарем весёлого образа». Заветной мечтой путешествующего была встреча с Кантом, к которому он отправился в день своего прибытия в Кенигсберг, и был принят без промедления и сердечно, несмотря на отсутствие рекомендаций. Молодой человек нашёл, что у Канта «всё просто, кроме его метафизики».

Довольно быстро добравшись до Берлина, молодой человек поспешил осмотреть Королевскую библиотеку и берлинский зверинец, упомянутые в описаниях города, сделанных Николаи, с которым вскоре встретился молодой Путешественник.

Автор писем не упустил возможности побывать на представлении очередной мелодрамы Коцебу. В Сан-Суси он не преминул отметить, что увеселительный замок скорее характеризует короля Фридриха как философа, ценителя искусств и наук, нежели как всевластного правителя.

Прибыв в Дрезден, Путешественник отправился осматривать картинную галерею. Он не только описал свои впечатления от прославленных полотен, но и присовокупил к письмам биографические сведения о художниках: Рафаэле, Корреджо, Веронезе, Пуссене, Джулио Романо, Тинторетто, Рубенсе и др. Дрезденская библиотека привлекла его внимание не только величиной книжного собрания, но и происхождением некоторых древностей. Бывший московский профессор Маттеи продал курфюрсту за полторы тысячи талеров список одной из трагедий Эврипида. «Спрашивается, где г. Маттеи достал сии рукописи?».

Из Дрездена автор решил отправиться в Лейпциг, подробно описав картины природы, открывающиеся обзору из окна почтовой кареты или длительных пеших прогулок. Лейпциг поразил его обилием книжных магазинов, что естественно для города, где трижды в год устраиваются книжные ярмарки. В Веймаре автор встретился с Гердером и Виландом, чьи литературные труды хорошо знал.

В окрестностях Франкфурта-на-Майне он не переставал удивляться красотой ландшафтов, напоминающих ему творения Сальватора Розы или Пуссена. Молодой Путешественник, иногда говорящий о себе в третьем лице, пересекает было французскую границу, но внезапно оказывается в другой стране, никак не объясняя в письмах причину изменения маршрута.

Швейцария - земля «свободы и благополучия» - началась для автора с города Базеля. Позднее, в Цюрихе, автор встречался неоднократно с Лафатером и присутствовал на его публичных выступлениях. Дальнейшие письма автора часто бывают помечены только указанием часа написания письма, а не обычной датой, как раньше. События, происходящие во Франции, обозначены весьма осторожно - например, упомянута случайная встреча с графом Д’Артуа со свитой, намеревавшимся отправиться в Италию.

Путешественник наслаждался прогулками по Альпийским горам, озёрам, посещал памятные места. Он рассуждает об особенностях образования и высказывает суждение о том, что в Лозанне следует изучать французский язык, а все другие предметы постигать в немецких университетах. Как и всякий начитанный путешественник, автор писем решил осмотреть окрестности Лозанны с томиком «Элоизы» Руссо («Юлия, или Новая Элоиза» - роман в письмах), чтобы сравнить свои личные впечатления от мест, где Руссо поселил своих «романических любовников», с литературными описаниями.

Местом паломничества была и деревушка Ферней, где жил «славнейший из писателей нашего века» - Вольтер. С удовольствием отметил Путешественник, что на стене комнаты-спальни великого старца висит шитый по шёлку портрет российской императрицы с надписью по-французски: «Подарено Вольтеру автором».

Первого декабря 1789 г. автору исполнилось двадцать три года, и он с раннего утра отправился на берег Женевского озера, размышляя о смысле жизни и вспоминая своих друзей. Проведя несколько месяцев в Швейцарии, Путешественник отправился во Францию.

Первым французским городом на его пути был Лион. Автору всё было интересно - театр, парижане, застрявшие в городе и ожидающие отъезда в другие края, античные развалины. Старинные аркады и остатки римского водопровода заставили автора подумать о том, как мало думают о прошлом и будущем его современники, не пытаются «садить дуб без надежды отдыхать в тени его». Здесь, в Лионе, он увидел новую трагедию Шенье «Карл IX» и подробно описал реакцию зрителей, увидевших в спектакле нынешнее состояние Франции. Без этого, пишет молодой Путешественник, пьеса вряд ли могла бы произвести впечатление где бы то ни было.

Вскоре писатель отправляется в Париж, пребывая в нетерпении перед встречей с великим городом. Он подробно описывает улицы, дома, людей. Предвосхищая вопросы заинтересованных друзей о Французской революции, пишет: «Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции». Молодой Путешественник описывает свои впечатления от встречи с королевской семьёй, случайно увиденной им в церкви. Он не останавливается на подробностях, кроме одной - фиолетовый цвет одежды (цвет траура, принятый при дворе). Его забавляет пьеса Бульи «Пётр Великий», сыгранная актёрами весьма старательно, но свидетельствующая о недостаточных познаниях как автора пьесы, так и оформителей спектакля в особенностях российской жизни. К рассуждениям о Петре Великом автор обращается в своих письмах не один раз.

Ему довелось встретиться с господином Левеком, автором «Российской истории», что даёт ему повод порассуждать об исторических сочинениях и о необходимости подобного труда в России. Образцом для подражания ему представляются труды Тацита, Юма, Робертсона, Гиббона. Молодой человек сопоставляет Владимира с Людовиком XI, а царя Иоанна с Кромвелем. Самым большим недостатком исторического сочинения о России, вышедшего из-под пера Левека, автор считает не столько отсутствие живости слога и бледность красок, сколько отношение к роли Петра Великого в русской истории.

Путь образования или просвещения, говорит автор, для всех народов один, и, взяв за образец для подражания уже найденное другими народами, Пётр поступил разумно и дальновидно. «Избирать во всём лучшее - есть действие ума просвещённого, а Пётр Великий хотел просветить ум во всех отношениях». Письмо, помеченное маем 1790 г., содержит и другие интереснейшие размышления молодого автора. Он писал: «Всё народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами».

В Париже молодой Путешественник побывал, кажется, везде - театры, бульвары, Академии, кофейни, литературные салоны и частные дома. В Академии его заинтересовал «Лексикон французского языка», заслуживший похвалы за строгость и чистоту, но осуждённый за отсутствие должной полноты. Его заинтересовали правила проведения заседаний в Академии, учреждённой ещё кардиналом Ришелье. Условия принятия в другую Академию - Академию наук; деятельность Академии надписей и словесности, а также Академии живописи, ваяния, архитектуры.

Кофейни привлекли внимание автора возможностью для посетителей публично высказываться о новинках литературы или политики, собираясь в уютных местах, где можно увидеть и парижских знаменитостей, и обывателей, забредших послушать чтение стихов или прозы.

Автора интересует история Железной Маски, развлечения простолюдинов, устройство госпиталей или специальных школ. Его поразило, что глухие и немые ученики одной школы и слепые другой умеют читать, писать и судить не только о грамматике, географии или математике, но в состоянии размышлять и об отвлечённых материях. Особый выпуклый шрифт позволял слепым ученикам читать те же книги, что и их зрячим сверстникам.

Красота Булонского леса и Версаля не оставила чувствительное сердце равнодушным, но наступает пора покинуть Париж и отправиться в Лондон - цель, намеченная ещё в России. «Париж и Лондон, два первых города в Европе, были двумя Фаросами моего путешествия, когда я сочинял план его». На пакетботе из Кале автор продолжает своё путешествие.

Первое знакомство с лучшей английской публикой состоялось в Вестминстерском аббатстве на ежегодном исполнении оратории Генделя «Мессия», где присутствовала и королевская семья. Людей других сословий молодой человек узнавал самым неожиданным образом. Его удивила гостиничная служанка, рассуждающая о героях Ричардсона и Филдинга и предпочитающая Ловеласа Грандисону.

Автор сразу же обратил внимание на то, что хорошо воспитанные англичане, обычно знающие французский язык, предпочитают изъясняться по-английски. «Какая разница с нами!» - восклицает автор, сожалея о том, что в нашем «хорошем обществе» нельзя обойтись без французского языка.

Он посетил лондонские суды и тюрьмы, вникая во все обстоятельства судопроизводства и содержания преступников. Отметил пользу суда присяжных, при котором жизнь человека зависит только от закона, а не от других людей.

Больница для умалишённых - Бедлам - заставила его задуматься о причинах безумия в нынешний век, безумия, которого не знали предшествующие эпохи. Физических причин безумия гораздо меньше, чем нравственных, и образ современной жизни способствует тому, что можно увидеть в свете и десятилетнюю, и шестидесятилетнюю Сафо.

Лондонский Тарр, госпиталь в Гринвиче для престарелых моряков, собрания квакеров или других христианских сект, собор Святого Павла, Виндзорский парк, Биржа и Королевское общество - всё привлекало внимание автора, хотя, по его собственному замечанию, «Лондон не имеет столько примечания достойных вещей, как Париж».

Путешественник останавливается на описании типажей (отмечая верность рисунков Хогарта) и нравов, особенно подробно останавливаясь на обычаях лондонских воров, имеющих свои клубы и таверны.

В английской семейной жизни автора привлекает благонравие англичанок, для которых выход в свет или на концерт - это целое событие. Русское же высшее общество стремится вечно быть в гостях или принимать гостей. Автор писем возлагает ответственность за нравы жён и дочерей на мужчин.

Он подробно описывает необычный вид увеселения для лондонцев всех сословий - «Воксал».

Его рассуждения об английской литературе и театре весьма строги, и он пишет: «Ещё повторяю: у англичан один Шекспир! Все их новейшие трагики только хотят быть сильными, а в самом деле слабы духом».

Последнее письмо Путешественника написано в Кронштадте и полно предвкушения того, как будет он вспоминать пережитое, «грустить с моим сердцем и утешаться с друзьями!».

Пересказала