Владимир набоков и его удивительная вера. Набокова, вера евсеевна - биография Поэзия как повод для знакомства

Русский Берлин. Май 1923 года. Вера Слоним явилась будущему классику загадочной незнакомкой в черной полумаске. И хотя эмигрантская газета «Руль» указывала в светской хронике, что Благотворительный бал проходил 9-го числа, Владимир и Вера считали датой знакомства 8 мая.

Ей - 21, ему - 24. Молодой поэт, печатающийся под псевдонимом Сирин, уже признан такими мэтрами, как Тэффи и Саша Черный. Сноб и франт, наследник рода золотопромышленников Рукавишниковых по женской линии, носитель известной дворянской фамилии - по мужской. Она - образованная петербурженка, дочь бежавшего от революции богатого адвоката еврейского происхождения, в то время владельца издательства. Красавица не снимала маски до конца вечера. По версии сестры писателя Елены Сикорской, девушка скрывала лицо, чтобы «ее изумительная, хотя и небеспримерная красота не отвлекла поэта от других ее уникальных достоинств - отзывчивости к поэзии... и поразительной духовной созвучности его стихам».

С бала ушли вместе, гуляли всю ночь, беседовали, восхищались весенними красками и вечерними тенями. А через пару дней Владимир уехал на юг Франции под Тулон - на ферму, которой управлял один из коллег его покойного отца. Набоков знал, что Вера читает все его стихи, и 24 июня в вышеупомянутом эмигрантском ревю вышла «Встреча» - его зашифрованное к ней послание.

Тоска, и тайна, и услада...
Как бы из зыбкой черноты
медлительного маскарада
на смутный мост явилась ты.

И ночь текла, и плыли молча
в ее атласные струи
той черной маски профиль волчий
и губы нежные твои.

И под каштаны, вдоль канала,
прошла ты, искоса маня;
и что душа в тебе узнала,
чем волновала ты меня?

Финальная фраза «Но если ты моя судьба» не оставляла повода для сомнений: в то лето Вера отправила на ферму Домэн-де-Больё как минимум три письма, которые впоследствии уничтожила - личную жизнь от посторонних глаз она оберегала тщательно. В ответ Набоков написал: «Не скрою: я так отвык от того, чтобы меня - ну, понимали, что ли, - так отвык, что в самые первые минуты нашей встречи мне казалось: это - шутка, маскарадный обман... А затем... И вот есть вещи, о которых трудно говорить - сотрешь прикосновеньем слова их изумительную пыльцу... Мне из дому пишут о таинственных цветах. Хорошая ты... И хороши, как светлые ночи, все твои письма...» Набоков продолжает с уверенностью («Да, ты мне нужна, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить - об оттенке облака, о пении мысли и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху, он улыбнулся мне всеми своими семечками»). Владимир вообще забрасывал ее корреспонденцией, Вера отвечала в одном случае из пяти.

Страстные признания начались уже зимой 1923 года: «Я клянусь <...> что так, как я люблю тебя, мне никогда не приходилось любить, - с такою нежностью - до слез, - и с таким чувством сиянья. <...> Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна».

В конце января 1924 года состоялась помолвка. И тут же полетели письма к невесте: «Моя прелестная, моя любовь, моя жизнь, я ничего не понимаю: как же это тебя нет со мной? Я так бесконечно привык к тебе, что чувствую себя теперь потерянным и пустым: без тебя - души моей. Ты для меня превращаешь жизнь во что-то легкое, изумительное, радужное, - на все наводишь блеск счастия...»

Даже накануне свадьбы она получала короткие записки: «Я люблю тебя. Бесконечно и несказанно. Проснулся ночью и вот пишу это. Моя любовь, мое счастье». Набоков был корреспондентом неутомимым. Делился всем подряд, подробностями своего дня, впечатлениями, внезапными восторгами. Например, по отношению к детям: «Какая прелесть маленький Ники! - пишет он про сына двоюродного брата Сергея. - Не мог от него оторваться. Лежал красненький, растрепанный, с бронхитом, окруженный автомобилями всех мастей и калибров».

Иногда язвил, как, например, про семью Глеба Струве: «Трое из детей в отца, очень некрасивые, с толстыми рыжими носиками (впрочем, старшая очень attractive), а четвертый, мальчик лет десяти, тоже в отца, да в другого: совершенно очаровательный, нежнейшей наружности, с дымкой, боттичелливатый - прямо прелесть. Юленька болтлива и грязна по-прежнему, увлекается скаутством, носит коричневую жакетку и широкополую шляпу на резинке. Чая не было в должное время, зато «обед» состоял из кулича и пасхи (прескверных) - это все, что дети получили, причем так делается не по бедности, а по распущенности».

Получивший за страсть к энтомологии прозвище Vlad the Impaler (журналисты сравнивали писателя с графом Дракулой - тот сажал на колья врагов, а Набоков на булавку бабочек), автор «Лолиты» и «Защиты Лужина» тем не менее не позволял истреблять грызунов, хотя те и наносили ущерб запасам: «Я спасаю мышей, их много на кухне. Прислуга их ловит: первый раз хотела убить, но я взял, и понес в сад, и там выпустил. С тех пор все мыши приносятся мне с фырканьем: Das habe ich nicht gesehen. Я уже выпустил таким образом трех или, может быть, все ту же. Она вряд ли оставалась в саду». А то вдруг принимался восхищаться чьим-то домашним питомцем: «Душа моя, какой у них кот! Что-то совершенно потрясающее. Сиамский, темного бежевого цвета, или taupe, с шоколадными лапками <...> и дивные ясно-голубые глаза, прозрачно зеленеющие к вечеру, и задумчивая нежность походки, какая-то райская осмотрительность движений. Изумительный, священный зверь, и такой молчаливый - неизвестно, на что смотрит глазами этими, до краев налитыми сапфирной водой».

Вера отвечала редко и все больше по делу. Набоков не оставлял без комментариев и ее молчания: «Ты безглагольна, как все, что прекрасное. Я уже свыкся с мыслью, что не получу от тебя больше ни одного письма, нехорошая ты моя любовь». Порой дулся: «Ты не находишь ли, что наша переписка несколько... односторонняя? Я так обижен на тебя, что вот начинаю письмо без обращенья»...

Иногда переводил в шутку: «Тюфка, по-моему, ты пишешь ко мне слишком часто! Целых два письмеца за это время. Не много ли? Я небось пишу ежедневно». Или - «Будет завтра мне письмыш? Сидит ли он сейчас в почтовом вагоне, в тепле, между письмом от госпожи Мюллер к своей кухарке и письмом господина Шварц к своему должнику?»

Зато как радовался русско-американский гений, когда Вера Евсеевна все-таки находила время для ответа: «Душенька моя, любовь, любовь, любовь моя, - знаешь ли что, - все счастие мира, роскошь, власть и приключенья, все обещанья религий, все обаянье природы и даже человеческая слава не стоят двух писем твоих»... «Я все гуляю по твоему письму, исписанному со всех сторон, хожу, как муха, по нем головой вниз, любовь моя!»

April 23rd, 2015

Историю любви Владимира Набокова и Веры, в 52 года длиной, резюмировать совсем просто. Набокову досталась гениальная жена, без которой он вряд ли реализовал бы свой дар в такой полноте. Дочь петербургского предпринимателя Вера Евсеевна Слоним (1902-1991) познакомилась с будущим мужем уже в эмиграции, в Берлине, сразу после того, как предыдущая невеста Набокова расстроила помолвку. Но все оказалось к лучшему. Вера мгновенно угадала в молодом человеке великого автора и сейчас же жертвенно и дисциплинированно начала ему служить. Перепечатывала рукописи, возила их по издателям, оплачивала счета, переписывалась с адвокатами - то есть была его секретарем, агентом, имиджмейкером, домоправительницей, ангелом-хранителем, а еще, как выражался сам писатель, его «главной аудиторией», буквально помогавшей ему сочинять. «…Заговорю ли - отвечаешь, как бы заканчивая стих», - писал он о Вере. Но именно это и делало ее безусловно счастливой.

Она никогда ничего не забывала. И уж тем более его день рождения, даже когда произошел переход со старого стиля на новый и праздничная дата переместилась с 10 апреля на 22-е. Она была послана Ему Судьбой... Он отличался невыносимым характером - как и подобает Гению. И в ней он нашел не просто жену, но и соратницу, помощницу, друга, критика и, разумеется, Любовь...Они были неразлучны. Их было буквально невозможно представить врозь. Кто знает, как сложилась бы судьба мировой литературы, если бы эти двое не повстречались однажды на балу...

Она ... Вера Евсеевна Слоним родилась 5 января в самом начале прошлого столетия в Санкт Петербурге Российской империи. Ее отец был адвокатом и дослужился до кандидата права.


Вера окончила шесть классов гимназии княгини Оболенской, а после еще год училась в Одесской гимназии. Первой работой девушки стала контора отца, занимающаяся экспортом леса из Смоленской губернии в Европу.Ее кузина по материнской линии - Анна Фейгина - была близкой подругой молодого писателя, и немудрено, что в один прекрасный день Она встретила в общей компании Его...

Он.. . Владимир Владимирович родился 22 апреля 1899 года в Санкт-Петербурге Российской империи. Его семью по праву можно было считать вполне состоятельной: отец принадлежал к древнему роду Набоковых, а сам являлся юристом, политиком, одним из лидеров Конституционно-демократической партии (партии кадетов); мама происходила из семьи богатейшего золотопромышленника того времени, мелкопоместного дворянского рода Руковишниковых.

В семье говорили на трех языках - русском, английском и французском, а по словм самого писателя, читать он выучился сперва на английском... а уж только потом - на русском.Владимир был одним из пятерых детей супругов Набоковых. И детство свое он провел в достатке и комфорте. Учился сперва в Тенишевском училище, но после переезда семьи в Крым переключил свое внимание на литературную деятельность - в Ялте к нему пришел первый успех (его стихи были напечатаны в местной газете и звучали со сцен ялтинских театров).Кроме того, примерно в то же время Владимир получил огромное наследство от своего дяди... И первым делом издал свой поэтический сборник "Стихи" (который, впрочем, больше никогда не переиздавался). Здесь же - в Ливадии, где проживала семья Набоковых, Владимир знакомился с литераторами, печатается в совместных сборниках, посвящает массу времени своей любимой энтомологии...

В 1919 году Набоковы эмигрируют в Берлин и первое время живут на средства от продажи драгоценностей, которые удалось вывезти. Тогда же Владимир вернулся к учебе. И на этот раз в Кембриджском университете. В промежутках между лекциями он продолжает писать стихи... А также переводить "Алису в стране чудес" Льюиса Кэрролла. И там же с его легкой руки в стенах университета было основано Славянское общество.Вернувшись в Берлин, Владимир занимается репетиторством по английскому языку, печатает в местных издательствах свои рассказы, готовится к свадьбе с Светланой Зиверет... Однако торжественному событию не суждено было состояться - помолвка была расторгнута из-за того, что Набоков не смог найти постоянную работу.


Возможно, это, действительно, была Судьба - наличие официальной жены у талантливого писателя всегда вызывало массу вопросов: насколько постоянное присутствие другого человека влияет на работоспособность гения. Возможно, именно во время подобных размышлений на его пути встретилась Она...

Они... Чисто теоретически их пути вполне могли пересечься еще в Санкт-Петербурге. Но продолжительность этого знакомства была бы крайне мала. Другое дело Европа...Точных сведений о том, как познакомились Вера и Владимир, увы, уже не найти - они оба любили дурачить биографов, запутывать журналистов, писать письма от имени друг друга... Но существует две легенды.

Это был благотворительный бал для эмигрантов в Берлине. Гости были в масках, а непосредственно на Вере - "черный волчий профиль". И маску свою девушка не снимала до конца дня, заинтриговав писателя неимоверно.В тот вечер они гуляли, разговаривали, он слушал ее мысли по поводу своих произведений. его настолько впечатлила "девушка в маске", что после их знакомства в "Руле" было напечатано стихотворение "Встреча".

Эта версия принадлежала самому Владимиру Набокову. Но существует и еще одна, согласно которой Вера, являясь поклонницей поэзии Набокова-Сирина (первые произведения Владимир издавал под псевдонимом В.Сирин), досконально знала все, что было издано. Она сама назначила ему встречу, и тогда они говорили только о его творчестве. Это, безусловно, не могло не льстить молодому писателю.

Однако сама Вера Евсеевна категорически не любила, когда Владимир Владимирович начинал говорить на подобную тему с посторонними. Она могла резко прервать беседу на полуслове. Свадьба состоялась 15 апреля 1925 года. Вера стала для писателя не просто спутницей жизни, супругой. Их можно было сравнить с сиамскими близнецами - Вера разделяла непритязательность писателя в быту, боготворила его гений, но при этом могла выступить и с конструктивной критикой, к которой Владимир всегда прислушивался. Они практически везде появлялись вместе.

Вера была его секретарем, вела деловую переписку, договаривалась с издательствами. Зная нетерпение супруга по отношению к людям, Вере на протяжении всей их совместной жизни (а им довелось пережить многое) удавалось создавать некий буфер между ним и окружающим миром, и тем самым обеспечивать условия для работы. Она была женщиной строгой, жесткой, волевой. И у нее был организаторский талант - понимание и умение устраивать жизнь/быт вокруг своего мужа с минимальными "потерями".

В этом браке родилось множество непревзойденных романов и один сын - Дмитрий. Как это обычно бывает, жены великих людей или возносятся поклонниками в разряд ангелов-хранителей, или низвергаются до "звания" злого гения, мешающего писателю полностью раскрыться, реализоваться. Кем именно была для Владимира Набокова Вера?... Наверное, всем. И можно со стопроцентной уверенностью сказать, что без нее не было бы того Набокова, которого почитает весь мир, чьими романами зачитываются, кем восхищаются.

Многие произведения Владимира Набокова были неоднократно экранизированы, а главные роли в картинах исполнили настоящие звезды Голливуда и российского кино: Джина Лоллобриджида, Доминик Суэйн, Мелани Гриффит, Джереми Айронс (чей сын не так давно стал "лицом" марки MANGO), Людмила Гурченко, Сергей Жигунов и многие другие...
P.S. «Я готов принять любой режим — если разум и тело будут свободны» Неизвестное интервью Владимира Набокова

В 1970 году Владимир Набоков согласился дать интервью израильской журналистке Нурит Берецки, сотруднице крупнейшей ежедневной газеты Израиля «Маарив» («вечерняя молитва» — ивр.), где оно в итоге и было опубликовано. Свои вопросы Берецки направила в письме от 5 января, в котором призналась, что сочинять их было совсем непросто. Ответы она получила тоже в письменном виде; правда, Набоков передал их лично: 19 января они встретились в Монтрё (Швейцария), где провели, беседуя и обсуждая его ответы, около двух часов.

Интервью Владимира Набокова журналистке Нурит Берецки
— Почему вы живете в Швейцарии?

— Мне здесь комфортно. Мне нравятся горы и отели. Я терпеть не могу забастовки и хулиганов.

— Вы все еще чувствуете себя в изгнании?

— Искусство — это изгнание. Ребенком в России я чувствовал себя чужим среди других детей. Я защищал ворота, когда мы играли в футбол, а все вратари — изгнанники.

— Может ли чужая страна стать Родиной?

— Америка, моя приемная страна, ближе всего моим представлениям о доме.

— Беженец — человек, у которого нет корней?

— Отсутствие корней менее важно, чем дозволенная возможность расти и цвести в полной — и очень приятной — пустоте.

— На каком языке вы думаете, считаете и видите сны?

— Ни на одном не думаю. Я мыслю образами, и тут же всплывают сподручные короткие словесные формулы на одном из трех языков, которыми я владею, вроде «damn those trucks» или «espèce de crétin». А вижу сны и веду подсчеты я обычно по-русски.

— В чем разница между тем, как вы пишете на русском и на английском? Вы будете снова писать по-русски?

— В своей прозе и поэзии за более чем полувека я продемонстрировал немало примеров этой разницы — как завуалированных, так и художественно выраженных, вот пусть ученые исследуют. Я по-прежнему делаю русские переводы (например, «Лолита») и иногда пишу стихи.

— Почему вы пишете? Сам процесс для вас — это радость или страдание?

— Когда я пишу, я в высшей степени равнодушен к историческим, гуманистическим, религиозным, социальным и образовательным темам — поэтому не могу сказать, почему я это делаю. Что касается страдания и радости, мне нечего добавить после Флобера, который уже написал об этом в своих письмах.

— Как сильно вас захватывают персонажи, пока вы пишете? Вы продолжаете размышлять о них уже после того, как опубликована книга?

— Я подозреваю, что интерес Бога к Адаму и Еве был не слишком искренним и не слишком продолжительным, несмотря на удачный, в целом, результат от действительно изумительной работы. Я тоже абсолютно отстранен от своих героев и во время работы, и после.

— Как бы вы хотели, чтобы читали ваши книги? Вы думаете о своих читателях?
— Я не жду, что кто-то из моих читателей будет столь же хорошо знать мои произведения, как и я. Но если голова не может уловить определенный процент конкретных деталей, то это плохой читатель, вот и все.

— Вы перечитываете свои старые книги?

— Я должен перечитывать их очень внимательно по крайней мере дюжину раз: для корректуры, для правки верстки, для вычитки издания в мягкой обложке, когда вычитываю и правлю переводы.

— Что вы думаете о фильмах, поставленных по вашим книгам?

— Две картины, которые я видел — «Лолита» и «Смех в темноте», делались без моего контроля. В результате получилось хорошее кино с прекрасными актерами, но они лишь отдаленно напоминают мои книги.


— Что вы считаете скучным, а что вас забавляет?

— Давайте я вам вместо этого расскажу, что я ненавижу. Музыкальный фон, музыку в записи, музыку по радио, музыку из магнитофона, музыку, доносящуюся из соседней комнаты, — любую навязываемую мне музыку.

Примитивизм в искусстве: «абстрактную» мазню, унылые символические пьески, абстрактные скульптуры из хлама, «авангардные» стихи и другие явные банальности. Клубы, союзы, братства и т. д. (За последние 25 лет я отверг, наверное, пару десятков почетных предложений о различном членстве).

Тиранию. Я готов принять любой режим — социалистический, монархический, дворницкий — при условии, что разум и тело будут свободны.
Атласную ткань на ощупь.

Цирки — особенно номера с животными и крепкими женщинами, висящими в воздухе на зубах. Четырех докторов — доктора Фрейда, доктора Швейцера, доктора Живаго и доктора Кастро.

Общественные интересы, демонстрации, шествия. Краткие словари и сокращенные справочники. Журналистские клише: «момент истины», например, или это отвратительное — «диалог».

Глупые, неприятные вещи: футляр для очков, который теряется; вешалка, падающая в шкафу; когда рука попадает не в тот карман. Складные зонтики, у которых невозможно найти кнопку. Неразрезанные страницы, узелки на шнурках. Колючая поросль на лице того, кто пропустил утреннее бритье. Дети в поездах. Процесс засыпания.

— Что вы думаете о ситуации на Ближнем Востоке?
— Существует несколько областей, где мои познания позволяют мне быть экспертом: некоторые виды бабочек, Пушкин, искусство игры в шахматы, перевод с английского, русского, французского и обратно, игра слов, романы, бессонница и бессмертие. Но политика к ним не относится. Я могу ответить на ваш вопрос о Ближнем Востоке лишь как сторонний наблюдатель: я горячо выступаю за большую дружбу Америки с Израилем и душой целиком на стороне Израиля во всех политических вопросах.

Вера Набокова

Картонные карточки лежали в огне плотной стопкой и оттого всё не загорались. Только по углам немного начали тлеть. Набоков всегда писал на таких карточках, примерно по 500 слов на каждой, и не по порядку, а отдельными кусками, чтобы на последнем этапе сложить из них мозаику романа. На том картоне, что теперь был брошен в камин, содержался почти оконченный роман «Лолита», которым Набоков чаял потрясти мир. И вот теперь, в последний момент, он засомневался… Ну да, он всегда мечтал написать не только шедевр (что ему удавалось и раньше), а ещё и бестселлер. В этом желании было что-то сродни спорту. И нашел беспроигрышный сюжет - о любви немолодого мужчины к 12-летней девочке… Это, безусловно, вызовет фурор. Но кто знает, как ещё обернется дело? Готов ли читатель воспринять все это как чистый плод писательской фантазии?

А, может, он предчувствовал, что этот не самый, в общем-то, сильный его роман, проглоченный масс-культурой, вытеснит из памяти людей всё остальное, что он когда-либо написал — просто по причине своей скандальности? Как бы то ни было, но Владимир Владимирович отправил рукопись в камин и, чтоб не смотреть, как горит плод его многомесячного труда, вышел из комнаты. Но туда вошла жена. Вера. Она мгновенно оценила ситуацию, сняла жакет, набросила его на тлеющие карточки и, не медля ни секунды, выгребла всё это из огня.

Слишком много труда она вложила в этот роман, чтобы дать ему пропасть вот так, ни за грош. Вера сидела за рулем, когда Набоков захотел сочинять в дороге, переезжая из города в город по всему маршруту Гумберта Гумберта. Сам Владимир Владимирович не умел водить машину. Равно как и печатать на машинке, складывать зонт, а также географическую карту. Он сидел со своими карточками на заднем сиденье их «Бьюика» и писал. Это, впрочем, было для него нормально, он не любил работать за письменным столом. На диване, в ванной, где угодно, но только не за столом. За столом всегда сидела Вера и перепечатывала рукописи.

Он писал где угодно, но только не за письменным столом

И вот «Лолита» была спасена. Карточки Вера водрузила на прежнее место. Владимир Владимирович принял это как данность. Не обрадовался и не расстроился. Просто стал писать дальше. И вскоре закончил рукопись… Вера принялась обзванивать издателей. Набоков стоял рядом и слушал, как она ведет переговоры - пользоваться телефоном он тоже не умел.

Четыре американских издательства одно за другим отказались публиковать роман. Дело было в середине пятидесятых, и до сексуальной революции оставалось ещё лет десять. В конце концов «Лолиту» напечатали в Европе. Нашелся один отчаянный француз-издатель, рискнувший репутацией. И началось… Скандал разразился грандиозный. Страсти вокруг «Лолиты» бушевали даже в палате общин английского парламента. В тот день вообще-то были назначены слушания о Суэцком кризисе, но когда один депутат робко напомнил об этом, ему ответили: «Это дело не срочное, подождет. Сейчас важнее определить позицию по роману «Лолита».

Через три года публикацию разрешили и в США. И хотя газеты пестрели заголовками: «Старая растленная Европа развращает молодую чистую Америку!» - набоковский роман лидировал по продажам (позже его потеснил с первых позиций другой роман русского писателя - «Доктор Живаго», сделавшийся широко известным из-за скандала, связанного с отказом Пастернака от ). А через три года Стэнли Кубрик взялся за экранизацию. Правда, всё хотел придумать для фильма хеппи-энд. «Какой же у такой истории может быть хеппи-энд? - удивлялся Набоков. - И кто после этого развратитель и злодей, я или Кубрик?»

Он заработал на своем романе около четверти миллиона долларов (огромные по тем временам деньги) и еще 200 тысяч получил за экранизацию. Словом, в одночасье превратился в человека состоятельного. И при этом умудрился даже не потерять работу в университете, где преподавал литературу. Только один возмущенный родитель написал ректору письмо: «Я запретил своей дочери записываться на курс, который ведет этот страшный человек. Я не хочу, чтобы однажды она пришла на консультацию и оказалась с ним один на один». Остальные не стали ничего предпринимать. Пожалуй, на лекциях Набокова сделалось только многолюднее.

Его репутацию спасло одно интервью. Набоков сказал тогда: «В действительности я не встречал никаких Лолит, - и обернулся к жене: - Не правда ли, дорогая?» Вера кивнула, да так внушительно и с таким достоинством, что сомнений в её правдивости у журналиста не осталось никаких. О чем публика и была извещена со всей возможной убедительностью…

Русские англичане


Большая Морская, 47. За сдвоенным окном (слева) на втором этаже — комната, где родился Набоков

Он, впрочем, еще немного подразнил публику в своем автобиографическом романе «Другие берега» описанием своей детской любви к «прелестной, абрикосово-загорелой» девочке Зине, дочери сербского врача, и еще к французской девочке Колетт, повстречавшейся ему на пляже в Биаррице, куда 10-летний Владимир ездил с родителями: «Как-то мы оба наклонились над морской звездой, витые концы ее локонов защекотали мне ухо, и вдруг она поцеловала меня в щеку. От волнения я мог только пробормотать: «Ах ты, обезьянка…» Лолит Владимир Владимирович, следовательно, встречал, но они так и остались там, где им положено: в его хрустальном, благополучном русском детстве.

Володя с отцом

По данным биографов он родился 22 апреля 1899 года, но сам он утверждал, что это произошло 23-го апреля, и в американском паспорте Набокова стоит именно эта дата. Родился в один день с Шекспиром и через 100 лет после Пушкина - любил подчеркивать Владимир Владимирович. Если учесть, что день рождения Шекспира точно не известен, то выходит сплошная зыбкая неопределённость в таком, казалось бы. простом вопросе. Зато мы точно знаем место, где Набоков появился на свет — в доме номер 47 на Большой Морской. Когда он оттуда уедет, вопрос с местом жительства так же размоется туманом неопределённости. Потому что этот особняк («трехэтажный, розового гранита, с цветистой полоской мозаики над верхними окнами») так и останется его единственным настоящим домом - с тех пор как Набоков уехал из России, он бесконечно скитался. «Я там родился - в последней (если считать по направлению к площади, против нумерного течения) комнате, на втором этаже - там, где был тайничок с материнскими драгоценностями: швейцар Устин лично повел к нему восставший народ через все комнаты в ноябре 1917 года» (В.Набоков, «Другие берега»).

В их доме царили необычные порядки. Это был англоманский дом, где детей прежде учили говорить и писать по-английски и только потом по-русски. Набоковы одевались по-английски, садились за стол по-английски и по-английски проводили досуг: шахматы, теннис, бокс… Кроме того, в доме имелись телефон и ванна - в те времена большая редкость и тоже дань англицизму. Кстати, Владимира в семье на английский манер звали Лоди.

В домашней библиотеке насчитывалось 11 тысяч книг, в том числе научных. Особенно много - по энтомологии, к которой отец питал настоящую страсть и сумел привить её Владимиру (тот был старшим, а кроме него в семье было еще четверо детей). Отец, Владимир Дмитриевич (сын министра юстиции при Александре II), был юрист, один из лидеров оппозиционной Конституционно-демократической партии, член I Государственной думы. Когда думу распустили, депутат Набоков пытался протестовать и был определён на три месяца под арест, в «Кресты». Писал оттуда жене: «Скажи Лоди, что в тюремном дворе я видел капустницу».

Отец и мать

Во всём, что писал за свою жизнь Набоков, он так или иначе обращался к своему детству. Можно сказать, ценители его романов знают его детство практически наизусть, и, кажется, нет ничего более теплого, нежного, летнего, хрустально-счастливого в русской литературе, чем Набоковское детство, ностальгией по которому он заразил миллионы людей, в глаза не видевших ни Большую Морскую, ни Выру (имение Набоковых под Петербургом). Каждый знает, что идеально-счастливое детство – это к Набокову. Как ни странно, со стороны всё выглядело иначе. Часто бывавший у Набоковых журналист Гессен писал: «У меня сложилось впечатление о крайне ненормальном воспитании детей, скованном мертвящими великосветскими условностями». Англизированная сдержанность семьи многими понималась как надменность, холодность и снобизм. Набокова позже не раз упрекали в том, что он презирает людей, смотрит на них как на насекомых, с хладнокровным любопытством энтомолога. Ему ставили в упрек манеру не узнавать знакомых, путать их имена, насмехаться публично и печатно над теми, кто ему симпатизировал… Как-то раз Бунин, обидевшись на него, сказал: «Такие, как вы, всегда умирают в полном одиночестве…»

В 17 лет Набоков сделался миллионером. Его дядя по матери, золотопромышленник Василий Руковишников, умер бездетным и оставил ему свое имущество: миллион рублей на банковском счету и имение Рождествено, тянущее ещё тысяч на сто пятьдесят. А вот итальянскую виллу возле города Раи Руковишников отписал приятелю, считая, что с такой малостью семья безболезненно расстанется. Как же горько усмехался Набоков через несколько лет, когда бездомный и почти нищий проезжал мимо этой виллы, что могла стать его прибежищем в эмиграции, но не стала…

Дядюшкиным миллионом он воспользоваться не успел. Меньше чем через год случилась революция. В феврале 1917-го можно было перевести деньги в швейцарский банк. Но отец, сделавшийся управляющим делами Временного правительства, счел это непатриотичным. Хорошо ещё, что он не счёл непатриотичным уехать из Петербурга после октябрьского переворота – чуть ли не последним поездом семья спешно отбыла в Крым, увезя с собой только небольшую коробку с частью материных драгоценностей. Интересно, что от поезда Владимир чуть не отстал. Он прогуливался по перрону, как всегда, в белых гетрах, в котелке и с щегольской тростью в руке. И уронил трость на рельсы. Честь истинного денди не позволяла ему смириться с потерей. Поезд тронулся, Набоков, переждав его, ловко спрыгнул на рельсы, поднял трость и упругим спортивным бегом догнал последний вагон, куда ему, к счастью, помогли взобраться.


Володя Набоков, Лоди

И вот Набоковы в Крыму. Отец занял пост министра юстиции в Крымском краевом правительстве. В 1919-м году Владимир твёрдо решил вступить в Добровольческую армию. Но… не раньше зимы, ведь летом на Ай-Петри такие бабочки! Он собрал великолепную коллекцию, и на её основе написал статью «Несколько замечаний о Крымских чешуекрылых». Опубликовал её уже в Англии. Потому что пока он бродил с сачком по Ай-Петри и Никитской Яйле, красные стали наступать на Крым, началась эвакуация. Отцу, как министру, предоставили две каюты на корабле «Надежда», идущем в Англию. Как писал Набоков: «Порт уже был захвачен большевиками, шла беспорядочная стрельба, её звук, последний звук России, стал замирать… и я старался сосредоточить мысли на шахматной партии, которую играл с отцом». Они играли, запершись в каюте. Одна ладья где-то затерялась, и её заменяла покерная фишка…

Библиотека, музей-квартира Набокова на Б.Морской

Дальше был Кембридж, отделение зоологии. Владимир думал сделаться профессиональным энтомологом, да не выдержал лабораторных занятий, где надо было резать живую рыбу. Пришлось спешно переводиться на гуманитарный курс. Стихи Владимир начал писать еще в России. Теперь, в Кембридже, он взялся переводить на русский язык «Алису в стране чудес».

Потом был Берлин, куда перебралась вся семья Набоковых. Отец служил редактором русской газеты «Руль». Владимир подрабатывал там, составляя шахматные задачи и кроссворды, а порой печатал стихи и рассказы под псевдонимом Сирин. Еще давал уроки тенниса и плавания, снимался статистом в кино, служил голкипером в футбольной команде… Жили, в общем, неплохо. Пока не случилось несчастье.

В марте 1922 года в здании берлинской филармонии был убит отец. Это произошло на лекции главы партии кадетов Павла Милюкова. Милюкова многие ненавидели и винили в гибели России – почти так же, как Керенского. И вот двое монархистов открыли стрельбу. Владимир Дмитриевич (который, к слову, с Милюковым давно во взглядах разошёлся и из кадетов вышел) бросился на одного из нападавших, надеясь вырубить его боксерским хуком. И был застрелен в упор.

Лишиться родины, дома, привычного уклада, ясного будущего, а теперь вот и отца… Ей богу, потеря миллиона была в этом списке самой ничтожной. Словом, Владимира поглотила депрессия. Летом он пытался спастись от нее во Франции, работая на виноградниках, - не помогло. Зато осенью вернулся к семье в Берлин и тут-то нашел свое спасение. Это была она, Вера…

Лестница в доме Набоковых на Большой Морской
Крым, Гаспра, дворец графини Паниной. Здесь остановились Набоковы, приехав из Петербурга

Какого цвета буква «М»

Валентина Шульгина, первая любовь

Сама Вера не любила рассказывать, как познакомилась с Набоковым. Как-то раз оборвала одного спросившего об этом журналиста: «Вы что, из КГБ?» Она вообще была очень закрытой. Даже более закрытой, чем сам Владимир Владимирович, который об их знакомстве всё же рассказывать не отказывался: это произошло на благотворительном бале. Вера Слоним была в черной маске с волчьим профилем. Они разговорились, понравились друг другу и сбежали с бала гулять по ночному Берлину. Маску Вера так и не сняла, сказала, что не хочет, чтобы Набоков отвлекался на ее красоту. Вернувшись домой, влюбленный Владимир написал стихотворение «Встреча» о романтической прогулке и маске. Стихотворение было напечатано в «Руле» и попалось Вере на глаза. И тогда она назначила ему свидание. Набоков был 24 летний спортивный красавец с тонким умным лицом. Прибавьте к этому изысканную, слегка грассирующую речь и ироничный умом – понятно, что у женщин он имел успех.

Ещё в России Набоков пережил большую любовь - к соседке по даче Валентине Шульгиной, которой был посвящён его первый поэтический сборник, да и в своей прозе он не раз об этой женщине вспоминал. «Она была небольшого роста, с легкой склонностью к полноте, что благодаря гибкости стана да тонким щиколоткам не только не нарушало, но, напротив, подчёркивало её живость и грацию». Все лето 1915 года они провели вдвоём, в тенистых и безлюдных аллеях парка. Владимир говорил, что они поженятся, как только он окончит гимназию, а она отвечала: «Глупости». И, как оказалось, была абсолютно права.

В Петербурге всё стало намного сложнее. Дома они встречаться не могли. Для меблированных комнат были слишком чисты и юны. Свидания проходили в синематографах на Невском да в безлюдных музейных залах, где их в любой момент мог застать музейный смотритель. Все это кончилось так, как и должно было кончиться: любовь дала трещину.

В Швейцарии

Потом, уже в эмиграции, были другие женщины, много женщин… Набоков признавался: «У меня было гораздо больше любовных связей (до брака), чем подозревают мои биографы». Он был дважды помолвлен: с танцовщицей Мариной Шрейбер (она в конце концов сообразила, что Владимир при всей своей привлекательности – всего лишь нищий студент) и потом ещё со своей дальней родственницей Светланой Зиверт, одной из первых красавиц русской колонии в Берлине. Тут браку (по той же причине) воспротивился её отец, горный инженер, человек солидный и с достатком. Впрочем, у Набокова был шанс: если бы он нашёл постоянную работу, мог бы со временем рассчитывать на руку Светланы. Владимир даже устроился на такую работу - банковским служащим. Продержался там три дня и сбежал… Ни одна женщина не стоила того, чтобы из-за неё работать в банке.

Когда Набоков познакомился с Верой Слоним, сразу три дамы претендовали на его сердце. Но с этой девушкой - и Владимир сразу это понял - всё было как-то по-другому. Они поразительно подходили друг другу. Прежде всего Набоков был синестетиком, то есть обладал «цветным слухом». Каждая буква имела для него свой цвет. Причем оттенок немного менялся в зависимости от шрифта, которым эта буква была напечатана. Вера обладала тем же свойством. Кстати, сын Дмитрий, родившийся у них вскоре после свадьбы, тоже оказался синестетиком. Набоков как-то рассказывал знакомым, что у него самого буква «м» - фланелевая, розовая, у Веры - голубая, а у сына в результате смешения родительских генов - розовато-голубая. Жена, слышавшая это признание, возразила: «Неправда. У меня «м» клубничного цвета». «Ну вот, все испортила этим своим клубничным цветом!» - рассердился Набоков.

Ему нравилась даже её ершистость, колючесть: «Ты вся соткана из маленьких, стрельчатых движений». Её походка, почерк. Её поразительное умение видеть мир: плакучая ива казалась Вере похожей на скайтерьера, а соседский дом - на писателя Джойса. «Это трудно объяснить, но что-то в самом деле есть от Джойса», - соглашался Набоков. До знакомства с ним Вера окончила Сорбонну, переводила книги, печаталась… Но, когда вдруг выяснилось, что её муж — великий писатель, забросила все свои занятия и стала помогать ему. Впрочем, подрабатывала то секретарем, то машинисткой, чтобы прокормить семью и дать возможность Владимиру спокойно, без суеты, писать романы…

Он влетел в литературу с разбегу, почти без раскачки – сразу стал писать великие романы, один за другим. За первые 8 лет — «Машенька», «Король, дама, валет», «Защита Лужина», «Подвиг», «Камера обскура», «Отчаяние». Пожалуй, лучшее, что он написал, он написал в Берлине. Хотя, трудно сказать, что у него – лучшее. Но в Берлине он был почти счастлив. Но в 1934 году мирное течение жизни Набоковых снова прервалось: история не желала оставлять их в покое. В этот год, объединив посты рейхсканцлера и президента, полновластным диктатором Германии стал Гитлер. Вскоре запылали костры из книг, начались погромы, заработали первые концлагеря. Нужно было уезжать - прежде всего потому, что Вера была еврейкой.


Супруги Набоковы

И, как назло, у Набоковых совершенно не было денег. Кое-как удалось отправить Веру с сыном в Прагу. Но Владимир с ними не поехал - возникла идея поискать работу где-нибудь во Франции. О том, чтобы вернуться в Россию, речи не шло. Однажды, впрочем, Набокова посетил некий советский писатель Тарасов-Родионов, автор романа «Шоколад» (о том, как партячейка осуждает товарища за излишнюю любовь к шоколаду). Этот человек стал уговаривать Владимира вернуться на родину. «Я поинтересовался, разрешено ли мне будет свободно писать о чем захочу, - вспоминал об этой встрече Набоков. - Он сказал: я совершенно свободен выбирать любую из многих тем, которые щедро предлагает писателю советская Россия, смогу написать про колхозы, про заводы, про хлопководство - масса захватывающих сюжетов». Между прочим, композитора Прокофьева этот Тарасов-Родионов всё-таки соблазнил ехать в советскую Россию. Набоков храбрился: «Вся та Россия, которая нужна мне, всегда со мной: литература, язык и моё собственное русское детство. Я никогда не вернусь». Но всё, конечно, было сложнее. Иначе Набоков не написал бы стихов «К России»: «Отвяжись, я тебя умоляю! Вечер страшен, гул жизни затих. Я беспомощен. Я умираю от слепых наплываний твоих». Как же, как же, «вся та Россия, которая нужна мне, со мной»… Было б так, он не написал бы свой «Подвиг» — вещь, которая способна вызвать острый приступ ностальгии даже у тех, кто никогда России и не покидал…

Слон - тоже крупное животное

Из Берлина вечный странник Набоков уехал в Париж, где наметились кое-какие перспективы. И вовремя: его брат, оставшийся в Германии, вскоре попадёт в концлагерь и погибнет там.

Жена с сыном по-прежнему оставалась в Праге. И Набоков по одной тайной причине всё не спешил вызывать их к себе в Париж… Тайную причину звали Ириной Гваданини, она была дивно хороша собой и очень чувственна. Ещё она обожала стихи. Других достоинств, кажется, не имела. Она зарабатывала на жизнь дрессурой и стрижкой пуделей и вообще была заядлой собачницей. Для Набокова, с его требовательным вкусом и точнейшим нюхом на пошлость это был странный выбор. Стрижка и дрессура пуделей, подумать только! Впрочем, он и не выбирал - страсть просто полыхнула лесным пожаром. Жене вскоре обо всём сообщили, уж нашлись доброжелатели.

Некоторое время Владимир метался между Прагой и Парижем. В конце концов жена прервала его метания, отправив его к Ирине. Сказала: «Раз так влюблён, поезжай к ней». И не прогадала. Очень скоро Набоков вызвал её и сына письмом во Францию. Он сделал выбор. Страсть не всегда оказывается такой уж затяжной болезнью, а семья была ему слишком дорога…

Ирину Набоков видел потом только однажды. В Канне, на пляже, они с трехлетним Митей собирались искупаться, и тут неожиданно появилась она. Владимир не дал ей объясниться, просто попросил немедленно уехать. И на следующий день отослал любовнице все её письма. Вера сделала вид, что не знает об эпизоде. Более того, она постаралась избавить мужа от чувства вины, уверяя его, что вся эта история пошла им на пользу, оживила их брак, придала второе дыхание. С тех пор Набоков уже не просто любил жену: он её боготворил…

А вскоре семье снова пришлось бежать. В 1940 году на территорию Франции вошли немцы. На последние Набоковы приобрели билеты на громадный роскошный корабль «Шамплен», плывший в Америку (следующий рейс будет для «Шамплен» роковым - его пустит ко дну немецкая торпеда.) В кошельке у Набоковых оставалось 100 долларов. Вера чуть было не отдала их все нью-йоркскому таксисту и удивилась, когда тот, не воспользовавшись её неопытностью, дал сдачу - 99 долларов 10 центов. И начался для Набокова долгий, мучительный поиск работы. Как русский писатель он был в Америке не нужен, да и не знал его там никто. Что ж, Владимир Владимирович перешёл на английский, благо с детства владел им как русским. И с тех пор писал только английские романы. Они тоже, впрочем, до поры до времени были никому не нужны.

Разлучница Ирина Гваданини

Место преподавателя русской литературы в женском колледже в Уэлсли было не ахти каким подарком судьбы, и всё-таки это было спасение. Платили Набокову мало, аудитория состояла из молоденьких американских простушек. А он дважды в неделю читал им стихи по-русски и втолковывал, что хороший писатель дает урок стиля, а не сопереживания, что литературу надо воспринимать чувственно: на вкус и цвет… Сам над собой иронизировал, что тем самым «приколачивает гвозди золотыми часами». Студентки строили ему глазки и отчаянно краснели, когда Набоков посреди лекции вдруг (какой-то бес его толкал) сообщал им, например, что ему нравятся женщины с маленькой грудью или что-то еще в этом роде.

Вскоре он получил ещё и место в энтомологической лаборатории Гарвардского музея сравнительной зоологии. Его позвали изучать бабочек, и это привело Набокова в восторг. «Четыре дня в неделю провожу за микроскопом в моей изумительной энтомологической лаборатории. Я описал несколько видов бабочек, один из которых поймал сам, в совершенно баснословном ущелье, в горах Аризоны. Работа моя упоительная: знать, что орган, который рассматриваешь, до тебя никто не видел, прослеживать соотношения, которые никому до тебя не приходили в голову, погружаться в дивный хрустальный мир микроскопа - все это так завлекательно, что и сказать не могу». Он, самоучка (если не считать нескольких месяцев изучения зоологии в Кембридже), за несколько лет работы в лаборатории сумел сделаться уникальным специалистом по бабочкам-голубянкам, и энтомологи всего мира точно знают, что Набоков прежде всего учёный, а уж потом, возможно, заодно ещё и писатель…

В лаборатории в Гарварде

Зато со временем Владимира Владимировича пригласил читать лекции по литературе другой университет, Корнельский. Конечно, похуже Гарварда, но уж точно лучше колледжа в Уэлсли. Очень скоро Набоков завоевал славу самого эксцентричного преподавателя во всем университете. То он требовал досконального знания текстов, и тогда студенты должны были не задумываясь отвечать, какого цвета обои в спальне Каренина (нынешних студентов филологов этим, впрочем, не удивишь – без знания цвета обоев в спальне Каренина и на приличный филфак-то не поступишь, но тогда такие требования были в новинку). А то вдруг, наоборот, на консультации ответил одной девице, признавшейся, что не всё успела прочесть по программе: «Жизнь прекрасна. Жизнь печальна. Вот и всё, что вам нужно знать». Он никогда не любил Достоевского и всячески старался внушить это чувство своим ученикам. Как один из аргументов: рвал в клочья томики ни в чём не повинного Фёдора Михайловича. В письменном варианте своих «Лекций по русской литературе Набоков писал: «Я испытываю чувство некоторой неловкости, говоря о Достоевском. В своих лекциях я обычно смотрю на литературу под единственным интересным мне углом, то есть как на явление мирового искусства и проявление личного таланта. С этой точки зрения Достоевский писатель не великий, а довольно посредственный, со вспышками непревзойденного юмора, которые, увы, чередуются с длинными пустошами литературных банальностей. В «Преступлении и наказании» Раскольников неизвестно почему убивает старуху-процентщицу и её сестру. Справедливость в образе неумолимого следователя медленно подбирается к нему и в конце концов заставляет его публично сознаться в содеянном, а потом любовь благородной проститутки приводит его к духовному возрождению, что в 1866 г., когда книга была написана, не казалось столь невероятно пошлым, как теперь, когда просвещенный читатель не склонен обольщаться относительно благородных проституток. Однако трудность моя состоит в том, что не все читатели, к которым я сейчас обращаюсь, достаточно просвещённые люди. Я бы сказал, что добрая треть из них не отличает настоящую литературу от псевдолитературы, и им-то , конечно, покажется интереснее и художественнее, чем всякая дребедень вроде американских исторических романов или вещицы с непритязательным названием «Отныне и вовек» и тому подобный вздор».

Также от Набокова доставалось Томасу Манну и Рильке, которых он именовал литературными ничтожествами. И это им ещё повезло, что он не написал о них биографических романов, как о бедняге Чернышевском (вот уж кому досталось!). «Во мне слишком мало от академического профессора, чтобы преподавать то, что мне не нравится», — не скрывал Набоков, отчасти признавая таким образом правоту Якобсона.

Но больше всего недоумений и разговоров вызывало то, что он никогда не приходил на лекции один: его постоянно сопровождала Вера. К этому времени она уже совершенно поседела, хотя по-прежнему оставалась красавицей с точёной фигуркой и алебастровой кожей. Набоков же заметно сдал, сделался грузен. Она вела его под локоть до самой кафедры, потом подавала ему стопочку книг. Усаживала его и сама садилась рядом. Владимир Владимирович при студентах называл Веру «мой ассистент». Например, «мой ассистент сейчас напишет на доске цитату». Сам он на доске не писал никогда. Поговаривали, что у него аллергия на мел. Или что он давно ослеп и жена водит его как поводырь. Ходили и вовсе нелепые слухи, что ревнивая Вера боится его отпустить даже на минуту и, на случай попытки бегства, имеет при себе револьвер, который постоянно носит в дамской сумочке.

На самом деле Набоков просто не мог существовать без жены — к старости они сроднились ещё больше, чем когда-то во времена бурной любви. Вера была его настоящей аудиторией, он читал свои лекции лично для неё. Потому что никто другой не мог сравниться с ней в искусстве понимания…


Владимир, Вера и Дмитрий Набоковы

Последнюю лекцию в Корнельском университете Набоков прочёл 19 января 1959 года. К этому времени «Лолита» избавила его от необходимости добывать хлеб насущный. Решено было ехать в Европу. В Америке их ничто не удерживало: как это ни удивительно, но за 20 лет жизни там Набоковы так и не обзавелись собственным домом… И когда сына Митю спрашивали, где он живет, мальчик отвечал: «В маленьких домах около дорог». Это были мотели, меблированные комнаты, общежития… Единственным домом Набокова так и остался розовый гранитный особняк на Большой Морской.

За любимым занятием

Вот и в швейцарском Монтрё, который супруги избрали для проживания (Владимир Владимирович говорил, что ещё в студенческие годы бывал там и место поразило его «совершенно русским запахом здешней еловой глуши»), они поселились в отеле «Палас», на берегу Женевского озера. И этот отель стал последним прибежищем неприкаянного писателя. В окрестностях водились замечательные бабочки…

Однажды некий поклонник застал Набокова (естественно, с сачком в руках) спешащим в отель. Оказалось, тот идёт звать Веру. Он выследил какую-то особо редкую разновидность, но не захотел ловить один. Свидетельницей его триумфа должна была непременно стать жена… И, разумеется, мало было просто принести ей экземпляр, нужно было, чтобы она присутствовала при самой поимке.

Это было самое счастливое время их жизни, если не брать детство. Покой, красота, неторопливые занятия литературой и энтомологией… Но Набокову вдруг стали сниться, как он говорил, «тихие уютные кошмары»: покойные отец, мать и брат. Они являлись ему с хмурыми, подавленными лицами и молчаливо обступали его. Набоков знал, что скоро последует за ними… Впрочем, он ничего не боялся: «Ничто земное не имеет реального смысла, и смерть - это всего лишь вопрос стиля, простой литературный прием, разрешение музыкальной темы».

Однажды на очередной охоте за бабочками Владимир Владимирович неудачно упал, сильно ударился о камень. С тех пор начались проблемы с легкими. Набоков проболел 2 года и умер в клинике в Лозанне. Последними его словами в полубреду были: «Некоторые бабочки уже, наверное, начали взлетать…»


Их обычная диспозиция

Набоков говорил, что бабочки научили его восхищаться совершенством симметрии. И, если смотреть под этим углом, для ухода он выбрал удачный момент. Владимир Владимирович написал восемь романов по-русски плюс незаконченный «Solus Rex» и восемь романов по-английски плюс незаконченный «Лаура и ее оригинал». Если бы он прожил ещё — карточки с разрозненными кусками были бы в конце концов сложены в стройную мозаику. И симметрия бы нарушилась. Впрочем, в последний момент Набоков завещал карточки сжечь - не хотел, чтобы в качестве его последнего романа человечество читало что-то незаконченное, недоделанное. Но Вера – уже вдова — снова проявила своеволие и решила, что «Лаура» останется. Она пережила мужа на 14 лет. Понемногу переводила его английские книги на русский. (Тем же самым, и даже более успешно, стал заниматься и сын Дмитрий, при том, что он ещё и оперный певец.) Она по-прежнему не желала становиться в свет прожекторов, и сказала одному журналисту, писавшему о Набокове: «Чем больше вы упустите всё, что связано со мной, тем ближе вы будете к истине…» Неужели она правда так думала? Со стороны всё выглядит иначе… Кажется, это был чуть ли не уникальный случай удачного, крепкого и единственного писательского брака на всю русскую литературу.

Ирина Стрельникова #СовсемДругойГород экскурсии по Москве


Музей-квартира Набокова на Большой Морской, коллекция , который описывает этот брак как абсолютную идиллию гения и посвятившей ему свою жизнь женщины. У автора этой статьи - другой взгляд на отношения «мистера и миссис Набоков». И какой из них ближе к истине - мы, наверное, уже никогда не узнаем. Да и нужно ли?

В автобиографическом романе «Другие берега» Набоков рассекретил источник «интеллектуального высокомерия», которое стало определяющей чертой его творчества: «Был я трудный, своенравный, до прекрасной крайности избалованный ребенок». Он родился VIP-персоной. Набоковы принадлежали к «старому, сказочно богатому аристократическому роду»...

Дед писателя служил министром юстиции при Александре II и III, отец был известным юристом, входил в состав первой Думы. В семье сохранилась легенда о дуэли отца. Якобы он стрелялся с неким господином, посмевшим утверждать, что Владимир Дмитриевич женился на Елене Рукавишниковой (матери Набокова) из-за денег. Рукавишниковы были миллионерами.

Супруги Набоковы родили пятерых детей, Владимир был старшим и любимым. Общению со сверстниками он предпочитал «общество бабочек», интеллектуальный досуг делил между шахматами и «пожиранием книг». Читать и писать по-английски научился раньше, чем по-русски. С детства проявлял синестетические способности - воспринимал явления сразу несколькими органами чувств (буквы у него имели вкус и цвет).

Пятеро детей Набоковых: Владимир (род. 1899), Кирилл (род. 1910), Ольга (род. 1903), Сергей (род. 1900) и Елена (род. 1906)

Семья жила в Петербурге на Большой Морской № 47, в трехэтажном особняке розового гранита. Дом обслуживали пятьдесят лакеев; красный отцовский автомобиль отвозил Владимира в Тенишевское училище. Летние месяцы Набоковы проводили в загородном имении Рождествено, где в обиходе были распоряжения «старшим и младшим садовникам».

Через пятьдесят лет советские литературоведы объяснят ненависть Набокова к СССР обидой за потерянные миллионы. Ненависти не было, его нелюбовь имела другой цвет и вкус:

«Мое давнишнее расхождение с советской диктатурой никак не связано с имущественными вопросами. Презираю россиянина-зубра, ненавидящего коммунистов потому, что они, мол, украли у него деньжата и десятины. Моя тоска по родине лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству».

Эмиграция из советской России затянулась на полтора года. Наконец семья Набоковых осела в русском Берлине. В начале 20-х гг. именно здесь находился центр русской эмиграции - община насчитывала более полумиллиона человек и вела «не лишенную приятности жизнь в вещественной нищете и духовной неге». За пятнадцать лет, прожитых в Германии, Владимир Набоков не прочел ни одной немецкой газеты и не слишком тяготился незнанием немецкого языка. Его жизнь состояла из эпизодических публикаций, литературных вечеров, подработки статистом на съемочных площадках или учителем тенниса.

Известный в узких кругах поэт и ловелас, гуляя по улице, отгонял поклонниц тростью. Весной 1923 года на благотворительном маскараде Владимиру передали записку: незнакомка назначила ему тайное свидание - поздним вечером на мосту. Он ждал ночную бабочку, а пришел серый волк. Стройный девичий силуэт едва угадывался под темными одеждами, лицо скрывала шелковая волчья маска.

Девушка знала наизусть все стихи Набокова и безупречно выдержала интригу: она так и не сняла маску на первом свидании. Трудно представить более точное попадание в сердце нарцисса и мастера шахматных задач. Владимир «воспользовался совершенной свободой в этом мире теней, чтобы взять ее за призрачные локти; но она выскользнула из узора».

Позднее он узнал ее имя - Вера Слоним. Она мечтала стать летчицей, стреляла из автоматического ружья в тире, ходила на боксерские матчи и автогонки, яростно спорила о политике и - представься случай - застрелила бы Троцкого. О ней говорили: «Каждый в русской среде понимал, кто и что имеется в виду, когда произносится „Верочка“. За этим именем скрывался боксер, вступивший в схватку и четко бьющий в цель».

Вера в середине 1920-х

В 1919 году женская половина семейства Слоним с сорока тремя чемоданами бежала из революционного Петрограда. Отец Евсей Слоним, потомственный купец из Могилева, торговец, лесопромышленник, юрист и издатель, был приговорен большевиками к смертной казни и бежал раньше. Семья должна была воссоединиться в Одессе, чтобы потом эмигрировать в Германию. Три сестры Слоним с прислугой успели вскочить в последний товарный вагон состава, идущего на юг - обратной дороги не было, за поездом уже разбирали шпалы.
На одной из станций в вагон ввалились петлюровцы (дело их рук - волна еврейских погромов на юге России). Молодчики прицепились к еврейскому пареньку. Семейство Слоним с ужасом ждало жестокой развязки. Не смолчала только восемнадцатилетняя Вера. Замечание субтильной еврейской барышни потрясло петлюровцев настолько, что они вызвались проводить семью Слоним до места встречи с отцом, обеспечивая им охрану. Вера любила вспоминать эту историю.

Немногочисленные друзья, напротив, благоразумно обходили еврейскую тему стороной, боясь непредсказуемой реакции Верочки. Она могла начать знакомство с вызывающей фразы: «А вы знаете, что я еврейка?» - или наговорить дерзостей, лишь заподозрив в собеседнике юдофоба. Ее болезненное восприятие национального вопроса граничило с паранойей. Кто-то даже дерзнул сказать Вере: «Если бы ты не была еврейкой, то из тебя получилась бы отличная фашистка».

Веру не боялся только Владимир. Их взгляды совпадали. Отец Набокова погиб от руки черносотенца-антисемита, защищая от пули соратника П. Н. Милюкова. Через восемь месяцев после знакомства Владимир писал Вере: «Зачем тебе маска? Ты - моя маска!» Через два года они поженились. Таинство брака напоминало секретную операцию. Свидетелями пригласили дальних родственников, чтобы не разболтали. Никаких фотографий и торжеств. 15 апреля 1925 года молодые заскочили на ужин в дом Веры и между первым и вторым блюдом сообщили: «Да, кстати, сегодня утром мы поженились».

Причин для скрытности было две. Набоков опасался «травли» знакомых, которые наверняка осудили бы брак русского и еврейки. Действительно, поползли слухи, что Верочка принудила Владимира идти в загс под пистолетом. Веру терзал другой демон. В пору ухаживания Набоков вручил ей донжуанский список своих возлюбленных, аккуратно напечатанный на бланке издательства Евсея Слонима.

Традиция составлять подобные списки пошла от А. С. Пушкина - они насчитывали шестнадцать серьезных романов и восемнадцать мимолетных. В неполном списке двадцатипятилетнего Набокова значилось двадцать восемь имен... Невозможно представить имя Веры рядом с порядковым номером - это удар наотмашь по ее самолюбию. Она была согласна стать тенью мужа, но абсолютной, единственной и всепоглощающей - остальных не существовало в природе.

Набоков называл союз с Верой «божественным пасьянсом» Ему досталась жена, каких не бывает. Bepа трудилась за двоих, обеспечивая Владимиру возможность писать. Не имея образования, но со знанием четырех языков, она работала секретарем, переводчиком, стенографисткой, а по ночам набирала на машинке рукописные тексты мужа.
Утро Набокова начиналось с фирменного коктейля жены: яйцо, какао, апельсиновый сок, красное вино. Он сидел дома и творил: в часы вдохновения - по 15-20 страниц в день, в иные - вымучивал тринадцать строчек за 17 часов. Ни слова упрека - гений вне критики (в гениальности мужа Вера не сомневалась никогда). Более того, позже она будет отрицать, что долгие годы содержала семью, - чтобы не навредить репутации Набокова.

За пятнадцать лет брака Набоков создал девять романов, не считая сборников стихов и рассказов. 9 мая 1934 года Вера родила сына. Владимир не замечал беременности жены пять месяцев - он творил! Знакомые удивлялись, что в семье Набоковых вообще могли родиться дети - настолько супруги были замкнуты друг на друге и самодостаточны. Впечатление было верным лишь отчасти.

В разгар мирового экономического кризиса 30-х гг. в Германии к власти пришли нацисты. На дверях офисов появились таблички «Евреям вход запрещен!» - Вера уже не могла прокормить семью из трех человек. Центр русской эмиграции переместился из Берлина в Париж - у Набокова не осталось читателей.

Когда гений донашивал последние брюки, друзья организовали для него литературный тур по европейским странам, чтобы он мог хоть что-то заработать и вывезти семью. В январе 1937 года Вера проводила Владимира на поезд. Они не привыкли разлучаться - Набоков писал домой иногда по два письма в день. Через месяц почта принесла анонимный конверт: в письме на четырех страницах «доброжелатель» расписывал роман Владимира с некоей Ириной Гуаданини, русской эмигранткой 32 лет, разведенной дрессировщицей пуделей.

Набоков писал жене: «Я и не сомневался, что „слухи“ доползут до Берлина. Морды скользкие набить их распространителям! Мне, в конце концов, наплевать на гадости, которые с удовольствием говорятся обо мне, и, думаю, тебе тоже следует наплевать. Жизнь моя, любовь моя. Целую твои руки, твои милые губы, твой голубой височек».

Вера не поверила мужу. Он действительно в ней нуждался («.. без того воздуха, что исходит от тебя, я не могу ни думать, ни писать - ничего не могу!»), но почему-то звал ее с сыном не в Париж, где жила Гуаданини, а на Ривьеру. Четыре месяца Вера переносила встречу и вдруг решительно заявила, что она с сыном едет в Чехословакию, к матери Владимира: надо показать бабушке внука - там и встретимся!

Безумная идея для нищих эмигрантов. Но, может быть, вдали от разлучницы и в присутствии матери муж скорее вспомнит о семейных ценностях?

Казалось, план по возвращению блудного мужа в лоно семьи удался - встреча состоялась, Владимир клялся в любви жене и сыну. В июле 1937 года Набоковы вернулись во Францию и поселились в Каннах. Тут-то Вера и нашла письма мужа к Ирине, датированные чешским периодом. Между супругами состоялся решительный разговор - Вера поставила Владимира перед выбором: или семья, или любовница.

Неизвестно, что выбрал бы Набоков (ультиматумы убивают чувства), но неожиданно в Канны примчалась Ирина Гуаданини. Без предупреждения, тайком, она выследила Владимира с сыном, когда они нежились на пляже. Назначила ему встречу. И Набоков испугался, увидев любовницу в преступной близости от семьи. Эта встреча с Гуаданини была последней - по требованию Веры он попросил Ирину вернуть его письма. Испытание чувств длилось восемь месяцев. Через три года семья Набоковых эмигрировала в США с сотней долларов в кармане.
В Америке их никто не ждал - кроме девочки-литагента, подарившей им пишущую машинку, и нескольких знакомых, поделившихся обносками и временной крышей над головой. Они приехали из нищеты в нищету. Но отныне Набоков будет именовать себя «американским писателем».

Путь к мировой славе займет долгие пятнадцать лет. В Америке Вера поседеет, а Набоков прибавит в весе 35 килограммов (когда бросит курить). Вере тяжело давалась роль профессорской жены, требовавшая публичных реверансов, Владимир чувствовал себя на публике как рыба в воде, и его счастье искупало любые трудности.
Со стороны могло показаться, что теперь семью содержал Набоков. Его хлеб - преподавательская деятельность сначала в колледжах, потом в Стэнфордском университете, Корнельском и, наконец, в Гарварде. Но лекции для Набокова писала Вера. Она присутствовала на всех его занятиях, иногда читала за него курс, если муж болел или капризничал.

Студенты побаивались сфинксообразной особы в черном платье и за глаза называли Веру «седой орлицей» или «злющей западной ведьмой». Соседи наблюдали другую картину. Например, как во время переезда Вера тащила тяжелые чемоданы, а муж нес маленькую настольную лампу и шахматы, как зимой «миссис Набоков» чистит машину от снега, как в непогоду она несет мужу на работу зонтик и галоши.

Осмелься кто-нибудь сказать, что Вера стала для Набокова мамкой и нянькой, она бы пристрелила наглеца. В 1955 году она стала единственной в Итаке 53-летней домохозяйкой, получившей разрешение на ношение огнестрельного оружия. Через девять лет, на презентации набоковского перевода «Евгения Онегина», в бисерной сумочке Веры будет лежать браунинг 38-го калибра - из любви к оружию.

Однажды осенью 1948 года внимание соседей привлекло необычное зрелище: на заднем дворе дома Набоковых по Сенека-стрит в Итаке разгорелся огромный костер. Мужчина средних лет бросал в оцинкованную бочку для сжигания мусора исписанные листы бумаги. Бледное пламя давилось «маркими фиолетовыми чернилами». Из дома вылетела Вера и, как бабочка на огонь, кинулась спасать рукопись. Мужчина в гневе заорал на нее. Соседи расслышали только грозный рык женщины: «Пошел вон отсюда!»

Вера спасала черновик «Лолиты». Еще дважды Набоков попытается привести приговор в исполнение, но каждый раз жена будет доказывать: пока она рядом, рукописи не горят. Кто кому командовал «рядом!» - большой вопрос.
Во всяком случае, Набоков не возражал, а иногда настаивал, чтобы Вера всегда была рядом с ним даже на лекциях. От греха подальше.

Грех случился в женском колледже Уэллсли. «Он любил не маленьких, а именно молоденьких девочек», - вспоминала выпускница колледжа Кэтрин Риз Пиблз. Если у Лолиты и был реальный прототип, то это, скорее всего, Кэтрин. Девушке нравился русский профессор. И она с удовольствием стала его изучать, забираясь под длинное профессорское пальто на ватине.

А после того, как Набоков однажды написал на школьной доске «Я тебя люблю» и быстро стер, Кэтрин заинтересовалась русским языком. Сколько таких лолиток было у Набокова, можно только догадываться: коллеги вспоминали, как Владимир «шнырял по кампусу с жадным ищущим взором антрополога».

В одном из номеров журнала «Мадемуазель» за 1947 год Набокова отметили как «преподавателя, снискавшего небывалое обожание студенток ». Еще бы! Он был последним мужчиной в Америке, который целовал женщинам руки. Надо ли говорить, что Вера ушла в глухую оборону и категорически отрицала любые романы мужа, бросавшие тень на его репутацию. У него была только одна тень - жены.

«Лолита» родилась в сентябре 1955 года. Пять американских издательств отказались публиковать эту «омерзительную вещь», англичане решали судьбу книги и автора на уровне парламента. На публикацию согласились только французы. Вера отвезла рукопись лично, не доверяя почте. Та самая Вера, которая десять лет назад запрещала своему 12-летнему сыну читать «Тома Сойера»: «Эта книга внушает ранний интерес к девочкам и учит дурному!». После выхода в свет романа «о порядочном джентльмене, который испытывает безнравственные чувства к падчерице», доселе малоизвестному писателю Набокову грозило изгнание из Америки, тюрьма в Англии и обвинения в педофилии во Франции. Автор отчета для американского издательства «Даблдэй» писал: «То, что страсть может стать такой отвратительной, свидетельствует об испорченности автора - и он действительно крайне испорченный человек, - что вовсе не лишает роман определенных достоинств». Через несколько месяцев «Санди Таймс» опубликовала рейтинг лучших книг года - и «Лолита» вошла в первую тройку. Через год «непристойный роман» возглавил список мировых бестселлеров. Издательства боролись за авторские права и «перспективу угодить в тюрьму из-за двенадцатилетней девочки».

Скандалы и успех подогревали друг друга. Стали вдруг востребованы произведения, написанные Набоковым ранее. Посыпались новые заказы. Стэнли Кубрик купил права на экранизацию романа. Картина была номинирована на семь наград. Кажется, супруги открыли золотую жилу. Вера наконец купила себе веселенькое платье. А Набоков завел в дневнике страницу «Ураган Лолита», где описывал перипетии, связанные с романом.

Ураган «Лолита» перенес Веру и Владимира в Европу Последним пристанищем для «эмигрантов, трижды гонимых историей», стала Швейцария. Вера и Владимир поселились на последнем этаже отеля «Монтрё-Палас» в номере с видом на Женевское озеро. Изолированность, возведенная в степень недосягаемости, определила их образ жизни. Подруга семьи, княжна Зинаида Шаховская, организовавшая литературное турне писателя по Европе в 30-х гг., на одном из приемов была поражена: супруги Набоковы сделали вид, что ее не знают!

Однажды в лифте постоялица отеля поздоровалась с Верой и пожелала ей доброй ночи. «Миссис Набоков» вернулась в свой номер возмущенная до крайности: «Что она о себе возомнила! Люди должны знать свое место!» Тяжелее всех приходилось издателям, юристам, журналистам, переводчикам, налоговикам. Вера точно знала их место.

Десять лет она судилась с французским издательством «Олд Пресс», которое первым опубликовало «Лолиту». Добилась сожжения тиража в Швеции: ее не устроило качество перевода.

Австралийский профессор Эндрю Филд взялся писать биографию Набокова. Супруги пригласили его к себе в Монтрё. Вскоре Филд прислал им первую рукопись. Набоков назвал ее «кретинской ». Текст на 670 страницах был возвращен профессору с правками и комментариями Веры на 181 страницу.

В последний год жизни Набоков постоянно болел - сдавали сердце и легкие. Его тело умирало, а душа цеплялась за Веру. Ворчал: «Я бы не возражал полежать в больнице, если бы ты была рядом, положил бы тебя в нагрудный карман и держал при себе».

2 июля 1976 года сердце Набокова остановилось. Вера и Дмитрий были рядом. На траурной церемонии Вера не проронила ни слезинки. Но сын запомнил, как мать вдруг сказала: «Давай наймем самолет и разобьемся!» Вера пережила мужа на 13 лет.

Сидя в инвалидном кресле после перелома шейки бедра, она продолжала заниматься переводами романов Набокова, пока руки держали книгу. Незадолго до смерти попросила друзей: «Молитесь, чтобы я умерла мгновенно».

Она тихо умерла в 10 часов вечера 7 апреля 1991 года на руках у сына. В некрологе «Нью-Йорк Таймс» написала: «Вера Набокова, 89 лет, жена, муза, агент». Прах Веры смешали с прахом мужа. Они не верили, что со смертью все заканчивается...

Их было четверо, Вера , Надежда, Любовь и Софья, но вторая, веселая и безответственная в молодости, стала злой святошей, искажавшей стихи и мысли спутника своей жизни после его мученической кончины; третья, "Прекрасная Дама", превратилась в банальную Нину Заречную; четвертая, семь раз переписавшая "Войну и мир" и пятнадцать раз беременевшая, - в литературную завистницу, сочинявшую бездарные романы, и только первая, по верному слову Г.А. Барабтарло, "непонятным для нас образом" "извлекла" (elicited) из творческого лона своего мужа его несравненные произведения.

В Америке книги Н.Я. Мандельштам в свое время способствовали широкой известности имени "Осип Мандельштам " среди интеллигентных читателей. В университетах, однако, его поэзию больше не преподают, как, бывало, преподавали запоем в 1970-е годы. Зато ее книги проходят по непременному разряду феминистской словесности - вместе с "Тридцатью тремя уродами", "Ключами счастья", перепиской Цветаевой с Рильке и воспоминаниями обеих Гинзбург.

Тихая, скромная слава Веры Евсеевны Набоковой стала громкой и яркой незадолго до столетия со дня ее рождения, которое мы сейчас отмечаем (05 января по новому стилю).

Четыре семестра назад у меня появилась студентка, на обычный мой вопрос, читала ли она Набокова и что побудило ее заняться этим писателем, ответившая так: Набокова еще не читала, но прочла книгу Стэйси Шифф "Вера". С тех пор почти на каждом из моих набоковских курсов бывает одна такая студентка - всегда одна, серьезная, строгая, совсем молоденькая, прошедшим летом прочитавшая отмеченную Пулитцеровской премией книгу о Вере.

Книга, в самом деле, хороша: умна, остроумна, изящна и увлекательна

По мстительности моего характера я рад не только тому, что на основании огромного документального материала написана биография, достойная этой необыкновенной женщины, но и тому, что некоторые старинные недоброжелатели В. Е. Набоковой дожили до выхода в свет такой книги.

Последний абзац авторского "Вступления" к труду Стэйси Шифф (более 450 страниц убористой печати) начинается словами: "Этот том - не том литературной критики" ("This volume is not one of literary criticism", то есть не литературоведческое исследование, - по-английски нет и, кажется, никогда не будет слова "литературоведение").

На самом деле, однако, и любознательный читатель, и профессиональный литературовед-комментатор найдет в этом объемистом томе много такого, что бросает новый свет на старые загадки набоковских произведений.

Взять хотя бы повесть 1930 года "Соглядатай". Большая часть читателей, как Набоков и сам пишет в предисловии к английскому переводу ("The Eye"), очень скоро догадывается, что рассказчик-соглядатай и есть тот персонаж, за которым он следит, - Смуров. Трудность не в этом, а в том, как определить по книге, жив ли Смуров и только считает себя мертвым, или же происходящее с ним после попытки покончить с собой есть, как он полагает сам, инерция разбежавшегося воображения самоубийцы в посмертном самосознании души (подобная проблема, кажется, впервые возникла у Набокова в драме "Смерть").

Стэйси Шифф ссылается на неопубликованное письмо Набокова к В. Е. Набоковой от 12 мая 1930 года, в котором тот "с удовлетворением отмечает, что его родные, когда он прочел им в Праге "Соглядатая", сразу поняли: герой повести умер, и душа его переселилась в Смурова". Прежде Брайан Бойд в своей фундаментальной биографии Набокова толковал это письмо в противоположном смысле: "Они (родные) неправильно поняли рассказ, думая, что герой в самом деле умер в первой главе и что душа его тогда вошла в Смурова". Г.А. Барабтарло, со своей стороны, подозревает, что Стэйси Шифф неверно прочла письмо Набокова.

Не видев письма, я не могу уверенно утверждать, кто тут прав, но чтение Стэйси Шифф представляется мне убедительным и интересным. Такое чтение подсказывает возможность более проницательного подхода к временной и причинной структуре повествования, с помощью которого ряд загадочных описательных подробностей сюжета получит новое, непротиворечивое объяснение.

Если некий "соглядатай", застрелившийся в начале повести, захватил физическое существо Смурова (как в рассказе Уэллса "Похищенное тело"), то как объяснить, что Кашмарин, избивший "соглядатая" в завязке повести и тем доведший его до самоубийства, узнаёт его в облике Смурова в развязке? Почему узнают "соглядатая" после самоубийства и старушка-немка, сдававшая ему комнату, и хозяин книжного магазина спиритуалист Вайншток?

Здесь необходимо прибегнуть к так называемому ретроанализу, о котором любил упоминать в подобных случаях сам Набоков: при решении некоторых шахматных задач следует определять, например, последний ход противника, предшествовавший положению, данному на доске (скажем, была ли пешка на проходе). Если "соглядатай", как, по мнению Стэйси Шифф, свидетельствует письмо Набокова, действительно умер и каким-то образом переселился в обличье Смурова, то произошло это еще до начала повествования, в предыстории.

Самоубийство же, с его пародией на "Сон смешного человека", в самом деле, "соглядатаю" не удалось. В пользу такого истолкования говорит необычайное для набоковских героев отсутствие у повествователя каких-либо воспоминаний детства. Дальше единственного университетского года и отъезда из России память "соглядатая" не простирается. Есть и отчетливая, недвусмысленная деталь в описании "соглядатая" до покушения на самоубийство. Уже тогда, а не только после "самоубийства" повествователь был "соглядатаем".

Он стал им после той своей смерти, которая произошла до начала повести, а не после выстрела, разбившего кувшин с водой. Возвращаясь на рассвете от Матильды Кашмариной, до самоубийства, он размышлял об этой своей необычайной зрячести: "...человеку, чтобы счастливо существовать, нужно хоть час в день, хоть десять минут существовать машинально. Я же, всегда обнаженный, всегда зрячий, даже во сне не переставал наблюдать за собой, ничего в своем бытии не понимая, шалея от мысли, что не могу забыться, и завидуя всем тем простым людям - чиновникам, революционерам, лавочникам, - которые уверенно и сосредоточенно делают свое маленькое дело. У меня же оболочки не было".

Это, разумеется, картина того существования после смерти в виде обнаженного, бессонного, всевидящего и отчужденного глаза, которое позже Набоков описал в стихотворении "Око" (навеянном образом из рассказа Эдгара По "Разговор Моноса и Уны"): "К одному исполинскому оку - / без лица, без чела и без век, / без телесного марева сбоку - / наконец-то сведен человек".

Есть в повести о соглядатае и точное указание на то, что имя "Смуров" принадлежало повествователю и до его "самоубийства". Приходя в себя в больничной палате, он "все помнил - имя, земную жизнь - со стеклянной ясностью..." Следовательно, отчуждение от имени произошло еще прежде: тогда, когда душа умершего безымянного персонажа - в восстанавливаемой предыстории повести - вселилась в тело Смурова.

Весь сюжет "Соглядатая", с его посмертным отчуждением от тела и имени, таким образом, развивает основные мотивы известного "летейского" стихотворения Мандельштама: "Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, / С певучим именем вмешался, / Но все растаяло, и только слабый звук / В туманной памяти остался. // Сначала думал я, что имя - серафим, / И тела легкого дичился, / Немного дней прошло, и я смешался с ним / И в милой тени растворился..."

Таким образом, тематическая функция покушения на самоубийство в повести заключается в том, что, коренным образом отделив имя и тело Смурова от души "соглядатая", иллюзия "второй смерти" способствовала - после долгих мытарств двойничества в состоянии, которое невропатологи и оккультисты называют "автоскопией", - воссоединению "соглядатая" и Смурова в обновленном и освобожденном воображении героя, осознавшего прежде непонятный ему смысл его бытия как посмертного и потому свободного.

Исследователю творчества Набокова книга Стэйси Шифф даст немало подобных мельком упомянутых фактов и зорких наблюдений, ценных для понимания самых загадочных набоковских тем, образов и сюжетов.

Литература факта в наши дни главенствует в искусстве слова: выходят в свет отлично написанные биографии и исторические труды, но большая часть их трактует о политических или идеологических фигурах, о вождях, политиках, пророках, боготворимых шарлатанах, всесильных палачах и бессильных мучениках истекшего века. Разоблачение лжепророков и прошлых заблуждений полезно, а иногда и прекрасно с художественной точки зрения. Но тщетно ищем мы книги о героях или о людях "истинно прекрасных". Даже поэты перестали о них писать, что уж говорить об историках.

Стэйси Шифф написала книгу об истинно прекрасной и героической женщине и ее повседневном праздничном труде - жены Набокова, музы, читательницы, помощницы в большом и малом, хранительницы бездомного очага и порога, водительницы автомобиля и судьбы, партнера в шахматной игре и в других, нездешних играх, наставницы и матери его сына .

Два поворотных пункта особенно ярко рисуют подвиг жены. Один из них подан у Стэйси Шифф вкратце, с весьма осторожным и, очевидно, сглаженным выбором событий и имен.Зато другой описывается в мельчайших эмоциональных и деловых подробностях (за исключением, кажется, одного небольшого, но характерного эпизода).

Впрочем, приемы умолчания в этой книге тоже хороши, во всяком случае, с художественной точки зрения. Какова бы ни была их идеологическая или бытовая подкладка, они способствуют напряженности документального рассказа.

Первым поворотом было почти чудесное избавление семьи Набоковых в 1940 году от неминуемой гибели в Европе; вторым - спасение, публикация и волшебный успех книги под названием "Лолита", освободившей писателя от поденного преподавательского труда.

Побегу Набоковых из рушившейся Франции, описанному в " Других берегах " на фоне соприродной ему шахматной задачи, посвящено немало страниц в разных книгах. Один мой бывший гарвардский однокашник, автор книги о Гайто Газданове, довольно натянуто ставит своего героя в нравственный пример Набокову:

Набоков отказался дать подписку о лояльности, чтобы не быть мобилизованным, оттого, дескать, и должен был покинуть Францию

Но в отличие от газдановского биографа, а может быть, и от самого Газданова, Набоков знал цену не только "Германии громкого Гитлера", но и "Франции молчаливого Мажино". Здесь нельзя не признать задним числом пророческой одну из многочисленных ошибок Эндрю Фильда в его книге "VN": он назвал уже французское правительство 1939-1940 годов "правительством Виши". У него же описано нелепое или деланное недоумение Зинаиды Гиппиус, всё спрашивавшей Набокова: "Вы уезжаете в Америку? Почему вы уезжаете?"

Так и о. Иоанн Шаховской, подобно Карсавину считавший, что евреи должны "сораспяться Христу ", советовал В. Е. Набоковой в 1937 году не уезжать с сыном из Германии, а остаться и принять муки. (Проповедь будущего архиепископа Сан-Францисскского по поводу немецкого вторжения в СССР, напечатанную в берлинском "Новом слове" 29 июня 1941 года, мне показал когда-то мой йельский сослуживец С.-С., бывший сотрудник Остамта, принадлежавший к карловацкой церкви и ставленников московской патриархии не жаловавший. Я читал недавно, что теперь эта проповедь доступна и в России читателям журнала "Истинное православие". Набоковы о ней, очевидно, не знали, иначе вряд ли согласились бы принять владыку Иоанна, когда он пожелал увещевать отпавшего от церкви писателя в его швейцарском уединении. )

До падения Франции Набокову угрожала еще большая опасность, чем его жене и сыну

В любую минуту он мог быть мобилизован или интернирован в одном из тех французских концлагерей для иностранных беженцев, которые описал Кестлер в книге "The Scum of the Earth" ("Сор земли"). Так как денег на билеты для всей семьи не было, вставал вопрос, не уехать ли Набокову в Америку сначала одному.

"Антисемитам, - пишет Стэйси Шифф, - колебания Набокова по этому поводу пришлись очень на руку" (в определенных кругах считалось, да и сейчас считается, что Набоков рад был бы сбежать от жидовки жены и жиденка сына).

Однако, даже если бы Набоков и решился на этот шаг, французы все равно отказали бы ему в визе на выезд. Деньги на билеты в конце концов были собраны среди русских евреев Парижа и друзей Набокова. Половину их стоимости оплатила американская организация помощи еврейским беженцам HIAS, да и французский корабль "Шамплен", на котором они предполагали плыть за океан, был зафрахтован этой организацией. Кажется, и визы на въезд в США были получены по еврейской, а не по русской квоте. Во всяком случае, так рассказывал сыгравший не последнюю роль во всех этих хлопотах композитор Николай Дмитриевич Набоков , который в 1976 году в Иерусалиме - с несвойственной ему застенчивой улыбкой - вспомнил оброненные когда-то мимоходом слова своего кузена: "Все-таки если бы не Ника , мы бы погибли".

Визу на выезд из Франции добыла для Набокова его жена, которой, как пишет ее биограф, пришлось для этого поступиться своим непреложным нравственным правилом: честностью в делах.

Еще в первой части книги, описывая честность как "почти религиозный принцип" у Веры Евсеевны и у ее отца, Стэйси Шифф очень к месту цитирует слова Мандельштама из "Шума времени ": "Отец часто говорил о честности деда как о высоком духовном качестве. Для еврея честность - это мудрость и почти святость".

Но В. Е. Набокова была знакома, вероятно, еще по своей службе в представительствах Франции в Берлине, с некоторыми особенностями французского бюрократического делопроизводства, неповоротливый деспотизм которого, к счастью, ограничен почти повсеместным взяточничеством. Жизнь великого писателя и его семьи была спасена с помощью двухсот франков: "...после нескольких месяцев ходатайств, просьб и брани, удалось впрыснуть взятку в нужную крысу в нужном отделе, и этим заставить ее выделить нужную visa de sortie…" (" Други е берега ").

Биограф Газданова (заслуживавшего лучшей судьбы) написал ханжескую ерунду по пустяковому с исторической и моральной точки зрения поводу "удостоверения лояльности". Вряд ли "верность Франции", которая, уже изменив Чехословакии, в сороковом году ждала только случая изменить самой себе, может служить нравственным мерилом бесподданного, бесправного и ничем ей не обязанного русского писателя-эмигранта.

Но был и другой, серьезный и все еще не оконченный "старинный спор"

По адресу таких людей, как Набоковы, звучали более тяжкие, более обидные своей несправедливостью и более памятные исторические упреки. Ахматова в не лучших своих стихах попыталась превратить беду русской внутренней эмиграции ("Вместе с вами я в ногах валялась / У кровавой куклы палача") - в добродетель:

"Нет! И не под чуждым небосводом, / И не под защитой чуждых крыл - / Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был". Сорока годами раньше она хоть и писала "надменно", что вечно жалок ей изгнанник, темна дорога странника и "полынью пахнет хлеб чужой", но признавала, что белый эмигрант из страны, где мучают людей и растлевают детей, был прав перед "красными башнями родного Содома": "...праведник шел за посланником Бога, / Огромный и светлый, по черной горе".

В 1965 году Набоков сказал, выступая по нью-йоркскому телевидению: "Когда я читаю стихи Мандельштама , сочиненные под проклятой властью этих зверей, я чувствую какой-то беспомощный стыд за то, что я так свободно живу, и думаю, и пишу, и говорю в свободной части мира. - Это единственное время, когда свобода горька". В своем счастливом зарубежье Набоков чувствовал укор совести только тогда, когда думал о мученическом венце Мандельштама .

Но Мандельштам был бездетен

Долг может требовать личного самопожертвования, но не принесения ребенка в жертву Молоху высшего принципа. При таких обстоятельствах все моральные дилеммы становятся единорогами, как сказал набоковский Адам Круг. Удел сына Ахматовой, пережившего лагерь, войну и снова лагерь, чтобы прославиться созданием на русской почве одной из тех животноводческих идеологий, которые выводил с помощью отдаленной гибридизации ХХ век, едва ли не страшнее судьбы погибшего на фронте сына Цветаевой.

В одном месте своей книги Стэйси Шифф не без удивления пишет, что даже С. А. Карлинскому не удалось убедить В. Е. Набокову в достоинствах Цветаевой - "женщины, совмещавшей брак, материнство и литературное поприще" (не могу заставить себя перевести дословно англо-американское выражение "literary career").

В самой Набоковой была несгибаемая гордость, воспрещавшая ей в тяжелые времена жаловаться на "быт" и "среду"

Она говорила о Цветаевой: ее печатали в эмиграции не меньше, чем других, и жилось ей не хуже, чем другим, "но в письмах у нее все время повторяется все та же не очень располагающая к ней ноющая нота". Заметно, однако, что Веру Евсеевну угнетало зависимое положение Набокова в качестве профессора колледжа, невозможность всецело отдаться литературному труду и любимым занятиям, недостаточная признанность, провинциальная, хоть и живописная Итака с ее долгими льдистыми зимами и - не в последнюю очередь - то, что ограниченность в средствах не позволила им дать сыну все те радости детства и отрочества, которые сами они знали до революции.

Тут-то пришла "Лолита", а за нею продюсер Гаррис и режиссер Кубрик, материализовавшись из пророческого сна молодого Набокова, в котором ему явился покойный чудак-дядя Василий Иванович Рукавишников , пообещав вернуться в обличье двух клоунов, "Гарри и Кувыркина", и возместить свое наследство, утраченное любимым племянником в 1917 году .

Стэйси Шифф живо описывает ставшее легендарным происшествие на улице Сенека (названной не по имени старшего или младшего Луция Аннея, а в память местного индейского племени): осенью 48-го года Вера выхватила из "бледного пламени" жестяного чана, в котором горели палые листья, первую рукопись "Лолиты" и ногами затоптала огонь, уже охвативший страницы: "Отойди отсюда! Мы это сохраним" ("Get away from here! We are keeping this").

В последовавшие годы, когда работа над "Лолитой" у Набокова не клеилась, она еще несколько раз останавливала аутодафе "Жуаниты Дарк"... Зато халтурных стокгольмских издателей "Лолиты" она впоследствии судом заставила сжечь весь тираж чудовищного шведского перевода.

Наконец, книга была завершена, и тогда началась эпическая борьба за публикацию "Лолиты", за утверждение ее художественного права на существование и за вызволение ее из когтей парижского издателя порнографической литературы. Здесь Стэйси Шифф держит читателя, хоть тот и знает, что все хорошо кончилось, в неослабевающем напряжении, описывая грандиозный прием, устроенный издателями Вейденфельдом и Никольсоном в лондонском "Ритце" в честь Набоковых, которых в Англии повсюду сопровождали телохранители и полицейские агенты в штатском, а журналисты - преждевременно - фотографировали за решеткой гостиничного лифта. Прием происходил в ту ночь, когда британское правительство решало, подвергнуть ли издателей судебному преследованию.

Доброжелатель из парламентской комиссии сообщил Вейденфельду по телефону о том, что правительство решило не подавать в суд. Вскочив на стол, Никольсон оповестил об этом триста пятьдесят гостей, восторженные клики которых "были слышны за несколько кварталов". "Вейденфельд вспоминал, что Вера вытерла глаза батистовым платком". Кажется, это единственный эпизод в книге, когда мы видим Веру в слезах. После смерти Набокова она только один раз проявила отчаяние, - сказав сыну : "Давай наймем аэроплан и разобьемся".

Оба умели летать

Передо мной лежит сейчас не совсем обычный экземпляр "Лолиты": перепечатка парижского издания "Олимпия Пресс", сделанная по особому разрешению иерусалимским книжным агентством Стейнмацкого в 1958 году для исключительного распространения в Израиле. Годом раньше я читал два зелененьких парижских томика, не отходя от книжной стойки: они стоили половину моего месячного бюджета.

Владелец "Олимпии" с раздражением пишет в мемуарной статье, что ему досталось на орехи за эту перепечатку от владельца американских прав на "Лолиту" Минтона (которому, как рассказывает Стэйси Шифф, посоветовала взяться за публикацию скандальной книги бывшая парижская хористка...). "Я к этому делу не был причастен, потому что г-жа Набокова заставила нас предложить права Стейнмацкому. Я так и сказал, но никто и не подумал передо мной извиниться" (Морис Жиродиа, "Грустная, неизящная история Лолиты").

Счастливы вдовы, которые не сочиняли ни объяснительных, ни оправдательных, ни обвинительных воспоминаний

Другие прошли и еще не раз пройдут по следу двух сплетенных вечным вензелем жизней. Вера Евсеевна написала предисловие к сборнику стихотворений Набокова, указав на основную их тему "потусторонности", и перевела на русский язык "Бледный огонь":

"Ты слышишь этот странный звук?" "Это ставень на лестнице, мой друг". "Этот ветер! Не спишь, так зажги и сыграй Со мною в шахматы". "Ладно. Давай". "Это не ставень. Вот опять. В углу". "Это усик веточки скребет по стеклу". "Что там упало, с крыши скатясь?" "Это старуха-зима свалилась в грязь". "Мой связан конь. Как тут помочь?" Кто мчится так поздно сквозь ветр и ночь? Это горе поэта, это - ветер во всю свою мочь, Мартовский ветер. Это сын и дочь.

В сотрудничестве с Г. А. Барабтарло она написала статью об открытом ею еще в пятидесятые годы неизвестном источнике "Пиковой дамы" у Ф. де ла Мотт Фуке. Статья эта останется в пушкинистике.

Однажды в гостях у А. А. Штейнберг в Иерусалиме, смеясь какой-то литературной шутке, Н.Д. Набоков сказал: "Как ему было бы приятно за этим столом! Как он любил такие разговоры! Но она, - шепотом, - Вера, она его держала за письменным столом, она говорила: твое дело - писать! Но, конечно, без нее он не написал бы и десятой доли того, что написал..."

В последнем абзаце вступления к своей книге Стэйси Шифф нашла верные слова о том, кто была Вера: "С самых ранних лет до последних дней жизнь Веры Набоковой была пропитана литературой, к которой у нее был абсолютный слух, изумительная память и чувство почти религиозного преклонения. Но она не была писательницей. Она была просто жена (She was just a wife)".